Страница 91 из 124
Глинка тут же исполнял Бетховена, и Керн улавливала то, что отличало его исполнение от Листа. Она слышала Листа дважды и, увлеченная им, тем не менее во многом соглашалась с Глинкой. А может быть, исполнительский характер Глинки ей просто был роднее, ближе!
Анна Петровна не вникала в их разговор, обеспокоенная другим: своим равнодушием к самой теме… Право, ее больше занимало, сойдется ли наконец дочь с Михаилом Ивановичем. В этом было стыдно себе признаться, и Анна Петровна сидела отчужденно, не решаясь заговорить. Упреком ей было и поведение дочери. Дочь могла рассуждать обо всем, отвлекаясь от своего отношения к композитору, она же — Анна Петровна — бессильна… Сказывалась ли в этом усталость от жизни или отсутствие человека, ведшего ее за собой?
Глинка сыграл из «Руслана» и спел арию Ратмира. Анна Петровна почувствовала, что ему хорошо в ее доме. В затруднении и смутной радости она вышла из комнаты, оставив дочь наедине с ним. Глинка не заметил ее ухода и этим немного обидел Екатерину Ермолаевну. Он пел и в этот вечер мог говорить, казалось, только о музыке и играть без конца. Но стоило Екатерине Ермолаевне удалиться на несколько минут, он переставал играть. Не странно ли? Ему нужно было, чтобы она сидела с ним рядом. Она поняла это и, внутренне улыбнувшись, уже не оставляла его одного.
Ни о чем больше не поговорив, они вскоре простились. Глинка был спокоен и бодр. Дома у Степанова его ждали мать и сестра, приехавшие из Смоленска. Ширков собирался уезжать до премьеры «Руслана» и ночевал у друзей. Он держал в Петербурге небольшую квартиру, но почти не жил у себя. Евгения Андреевна решила устраиваться на зиму в столице и уже подыскала себе небольшой дом на Гороховой. Она заняла в этом доме бельэтаж, предложив сыну две комнаты внизу, во дворе.
Людмила Ивановна — так давно уже величали Куконушку, выросшую как-то незаметно и сразу, — встретила брата недовольно и печально. Отведя его в сторону, она сказала:
— Ты опять… с Керн? Не жалеешь себя и маменьку?
Глаза ее набухали слезами, и в опущенных краешках губ пряталось что-то старушечье, злое, уродующее милое и открытое ее лицо.
3
Звуки владели им пятый день. Он боялся выйти из дому, чтобы не нарушить, не поколебать то состояние музыкального опьянения — так он говорил, — которое охватывало его. Он не мог бы разобраться в том, что наводит на возникающие одно за другим музыкальные раздумья, родящие мелодию: все прожитое помогает ему, дни, проведенные на Украине, вдруг возрождаются в памяти отзвуком когда-то слышанной и теперь воспроизведенной песни. Но взыскательность в отборе звуков и как бы стороннее, отчужденно строгое отношение к ним не покидает.
И было радостно от сознания, что не порабощен самим собой, не потерял способности слышать самого себя со стороны.
Словно охватывая музыкальный его замысел, возникал старый песенный прием, унесенный было с собой семнадцатым веком, — один певец за другим, не дав отзвенеть песне, повторяет ее, и кажется, идет беседа на сцене, круг собеседников растет, и далекое делается близким, необычное — обычным, небесное — земным… Элегическая ритурнель аккомпанемента звучит торжественно. Новая песня Баяна «Есть пустынный край» посвящена Пушкину.
Кажется, «Руслан» гораздо завершеннее «Сусанина», пока еще мало было помех. Сын Гедеонова Михаил, сын «Фатума», больше чем благорасположен к Михаилу Ивановичу и влияет на своего отца. Но предстоят купюры, уже был разговор о них, разногласия в оценках сулят опере огорчительные уродства. Хорошо, что, увлеченный работой, он может не думать о том, как примут оперу. Самому ему кажется, что он никогда не был так близок к наиболее полному раскрытию своих замыслов… не только «Руслана», всей своей творческой жизни. Сейчас он склонен находить в «Жизни за царя» некоторое влияние итальянщины, укоряет себя за арию Вани, отдающую ею и поэтому неестественную, за то, что, кроме Сусанина, в опере нет, собственно, ни одного характера. То ли в «Руслане»!
Он сидит в халате за инструментом, изредка глотая остывший чай, и затупившимся гусиным пером набрасывает последние партитуры. Он повторяет несколько раз написанное, чуть касаясь клавиш сильными короткими пальцами и исторгая из фортепиано то неистово бурную, то пленительно мягкую мелодию. Потом быстро ходит по комнате, как бы вслушиваясь во все еще звенящие для него аккорды. Волосы свисают на лоб, делая его лицо кротким и рассеянным, а в глазах живость и уверенность, будто только что с кем-то спорил и доказывал свою правоту. Таким заставала его сестра Людмила — блаженно разомлевшего в жарко натопленной комнате и счастливого. Сестра говорит, что с того дня, как переехали на Гороховую и не стало чертей в комнате, он поздоровел и «клюкольники» меньше отрывают от дела. Главное в опере осуществлено до переезда сюда, но Людмиле Ивановне и Евгении Андреевне упорно хочется думать, что «Руслан» родится и увидит свет па Гороховой. Репетиция назначена здесь. Такое событие не может остаться неизвестным улице. Дворники, дежуря у Ворот, принимают пятаки в ладонь от любопытствующих и чинно говорят: «Съезжаются музицировать на днях. Слепец будет Баяном, старик, откуда-то из Малороссии, ходит сюда о женой. Барон Раль, слышно, приедет, — из военного оркестра, — барин знатный». Дворники знают о Рале, о кавалергардских полках, где он учит играть марши. Учить, по их понятию, — это дирижировать. Репетицию же, по необычной осведомленности, называют они правильно: «квартетная проба».
Чего не услышишь, однако, на Гороховой! Прижавшись к стене дома, мастеровые ловят арии «Руслана», доносящиеся из комнаты композитора, перепевают и спорят, правильно ли запомнили мотив. И когда однажды вечером вышел Михаил Иванович из своего затворничества, он услыхал, как на соседнем дворе пела Борислава. Он прислонился, не веря себе, к водосточной трубе и готов был поправить певунью. Ведь так трудно подражать Гориславе! Был конец июля, кончались белые ночи, но вечер был еще бледен, смутен, неправдоподобен, и ощущение неправдоподобия его передалось Глинке. Мягко улыбнувшись, он побрел дальше, провожаемый все той же песней, на углу крикнул извозчику и, мешковато забравшись в дрожки, назвал адрес.
Он ехал к Одоевскому. Князь болел, и давно следовало его навестить. «Фантастический» салон его пополнился многими новыми редкостями. Сенковский недавно подарил две мумии, якобы привезенные из Египта. Зоологи и натуралисты прислали в дар чучело пингвина ростом с человека, из коллекции, некогда собранной экспедицией Беллинсгаузена и Лазарева у высоких широт. И вот ведь загадка, неизменно занимавшая Глинку: «фантаст» Одоевский был прост, душевен и естественнее многих! А при всем своем тяготении к заморским чудесам и отвлеченному философствованию отлично знал, почем фунт лиха, понимал крестьянские нужды, песни, любил эти песни больше, чем итальянскую оперу, и досадовал на столичных музыкантов, «низводящих чувствительность Моцарта до простой сентиментальности». И сколь многим натуральным отличался «фантаст» князь Одоевский от чванливого графа Виельгорского, слывшего истинным знатоком музыки!
Владимир Федорович, лежа на тахте возле все тех же этажерок в виде эллипсисов и книжных полок, весело сказал:
— Вот и вы ударились в странности. И вы теперь «восточник», сказочник, воспеватель садов Черномора. Кому, как не мне и не Сенковскому, радоваться такому «превращению» композитора, признававшего доселе лишь трезвую историческую героику.
Глаза его смеялись. На лоб нависал бархатный черный колпак.
— Помилуйте, Владимир Федорович, «Руслан» отнюдь не голая феерия, не только завлекательная сказка…
— Знаю. Но ведь и небывалое, фантастическое надо изобразить в «Руслане» во всю силу. Так, чтобы не уподобить оперу обычной и средней восточной сказке.
— Да, Владимир Федорович, это очень важно. Стоит повторить ординарную сказку, перепев ее, и не будет «Руслана». От декорации зависит, от театра. Боюсь, что мне нарисуют балкончиков с розанчиками для Черноморова сада, а мне бы хотелось небывалых деревьев, цветов!..