Страница 90 из 124
— С Титюсом поладил… на обеде и еще не раз приглашу к себе, — ответил Глинка, — человек он заведомо глупый, и «Руслан» не по нему. А Роллер? От Роллера ничего плохого не жду, да и Брюллов поможет.
— Вот видите, Михаил Иванович, в какой зависимости наш «Руслан»? И от обеда, и от обеденных речей… Ну, да нового в этом пет! Можно ли остановиться мне здесь у вас, среди чертей? Не очень дружу с нечистой силой, — он с намеренной почтительностью оглядел комнату, застеленную гарусным покрывалом кровать, маленькое фортепиано в углу, полочку с книгами. — За неделю бы кончили! Впрочем, молчу, Михаил Иванович, знаю, что стих мой — небольшое для вас подспорье… Уже небось без меня решили последнее?
— Что вы? — смущенно возразил Глинка, в действительности уже почти закончивший партитуру. — Можно ли мне одному?
— Рассказывайте! — с некоторой грустью, недоверчиво протянул Ширков. — Да я не в обиде. Стало быть, как прикажете, у вас пожить или у Демута?
— Фортепиано в трактир я ведь не перенесу, — оборвал его Глинка с неожиданной резкостью, — а ко мне будете ходить — не всегда в нужный час попадете, потому, милый Валериан Федорович, чертей прикажу завесить простынями. Внесем софу и разместимся. Мне вам многое сказать надо, что это вы, право, держитесь сегодня как-то официально!
— Ну хорошо, Михаил Иванович, хороню, не буду, — заторопился Ширков, и смуглое горбоносое лицо его с напряженным до этого взглядом серых холодных глаз сразу потеплело. Именно этих слов он и ожидал от Глинки.
Устраиваясь, он ненароком обронил:
— В Петербург Лист приехал! Слыхали, Михаил Иванович?
— Говорили мне, — отозвался Глинка. — Приглашен я нынче к графине Ростопчиной, там увижу его. Да и Одоевский звал, говорил, что Лист у него будет. Домоседом я стал, Валериан Федорович, все больше наедине с «Русланом» сижу, миновали меня петербургские новости.
— Вот и хорошо. Давно бы так! — одобрил Ширков. — О Листе слышал, а вот не знаете ли, Михаил Иванович, где в Петербурге пришлые музыканты живут, «музыкальные ходоки» из Астрахани, из Самары, певцы да слагатели песен?
— В доме Кавоса найдете, у слуги. Там бывают такие занимательные люди! Недавно мне их нотные записи передали… А что вам до них, почему интересуетесь?
— Грех вам спрашивать, Михаил Иванович! — Ширков оторвался от дела — он ловко и быстро развязывал какой-то баул. — Не для Гедеонова ведь «Руслана» пишем, для них… Не только Виельгорскому и державной нашей столице, а волжским да сибирским городам о «Руслане» судить. Они-то и петь будут. Им потрафлять не надо!
— Все вы о том же! — качнул головой Глинка, поглядев на гостя со смешанным чувством благодарности и смущения. Ему и самому хотелось так думать, но жизнь сузила связи его с народом. Будто и верно, дальше Петербурга путей нет!.. За Ширковым, стояла сейчас в его глазах вся поющая, многоголосая Россия, приверженная песенной правде, сказам старины и чудесным распевам колоколов, среди которых голос Новоспасских звонниц еще до сих пор, казалось, звучал ему издалека.
2
К одной из своих сестер писал Михаил Иванович в час откровенности о любви своей к Керн: «…маменька советует мне умерять мои страсти — разве ты не знаешь, что моя привязанность к ней составляет потребность сердца, а когда сердце удовлетворено, страсти можно не опасаться. Я убежден, что соблазнов больших столиц следует более опасаться, чем последствий и проявлений чистой и сердечной привязанности… Близость особы, которая заключает в себе артистку, создает новую силу, между тем как удаление от нее терзает душу и изнуряет тело».
Как ни отчитывал мысленно Керн, утешительно перечисляя себе только теперь установленные им ее пороки, случаи, в которых проявились они, а потребность в любви к ней брала свое: слишком уж многое сближало, и, главное, несомненная артистичность ее натуры, пусть холодная, пусть способная к самым неожиданным перевоплощениям, к изменам самой себе. Одна она постигала его мысли, не принуждая себя вникать и их глубину, каким-то легким предугадыванием, шестым чувством мгновенно подхватывая их, развивая в беседе и не преклоняясь перед Глинкой. Но уже сама способность к этому и непринужденность, — он говорил себе «грациозность ее ума», — были ему бесконечно дороги, не говоря о том, что не поддавалось определению, — о секрете самого влечения к ней, вмещающем в себя и любование ею и страдание… Но в то же время он отчетливо знал теперь, что любовь эта чем-то похожа на пустыню, где негде приклонить голову, пустыню, которая бесконечна… и ровна. И пет в ней того кроткого, умиротворенного покоя, который должна дать женщина, не становясь слишком домовитой, привязчивой, не тешась наивным стремлением взять его — Михаила Ивановича — в свои руки, но и не будучи столь бессердечно-рассудочной… И где грань между всем этим?
Внутренне отказавшись от мысли иметь ее своей женой, он не так мучился затянувшимся бракоразводным процессом с Марией Петровной. И очень уж противно думать о том, как будет оправдываться корнет Васильчиков и что станет объяснять священник Федор Опольский, которого обвиняют в тайном совершении их бракосочетания. Достаточно памятны последние разговоры с Марией Петровной в Царском Селе. Он просил ее… сохранять хотя бы внешне престиж. Не забыть ему и заключение из дела, составленное по всем правилам канцелярского ремесла: «В присутствии Санкт-Петербургской духовной консистории коллежский асессор Михаил Иванович Глинка был увещеваем об оставлении ссор и обращении его к супружескому сожитию, на основании 243 ст. устава Епархиальных консисторий, вследствие поданной 15 мая 1841 года просьбы к его высокопреосвященству о расторжении брака, но он на супружеское с женою сожитие не согласился, а желает, чтобы по прошению его было учинено законное рассмотрение». Подписано: «Михайло Иванов сын Глинка коллежский асессор».
Но невольно, как бы в облегчение от всех этих бракоразводных тягот, во все времена одно и то же, — хочется видеть Керн, уже не связывая одно с другим — развод с новой женитьбой, — а лишь из потребности видеть ее неомраченное милое лицо и слышать ее мягкий голос, произносящий подчас с отменной выдержкой весьма холодные слова.
Она заметно поправилась после поездки и к девичьей статности ее прибавилась какая-то тяжеловатость зрелости: в покатости плеч, в замедленности походки. Он увиделся с пей в доме Анны Петровны, огорченной их размолвкой, и опять разговор с Екатериной Ермолаевной доставил ему грустную, но необходимую усладу, речь шла о Листе, и с какой живостью воображения потешалась она, смиренница, над веймарским обличием и веймарскими повадками знаменитого пианиста. Лист только собирался туда, но она видела его живущим именно в Веймаре. Не побывав в Веймаре, она умела представить себе по книгам этот высокочтимый бюргерский городок, свидетельствующий каждым своим уголком о прошлом людей искусства. Городок заполнен памятниками, как антикварная лавка всевозможными редкостями, и так много чинного благолепия выпало на его долю, что уже не вызывает смиренного волнения маленькое кладбище, на котором в одном склепе с гросс-герцогами покоятся Гёте и Шиллер и гросс-герцогская библиотека, хранящая стихарь Лютера, домашний халат Гёте и подобные реликвии. И что дает право веймарцам, возвеличенным в собственных глазах и жительством здесь, наследовать неведомо от кого лихорадочную патетичность речи, пасторскую осанку и неприятие юмора?
Обо всем этом говорит Керн, рисуя перед всеми долговязую фигуру Листа, чем-то похожую на аиста, немолодого человека в длинном черном сюртуке, худого, длинноносого, с белыми длинными волосами, говорит отнюдь не в обиду или в умаление его. Она опять утверждает, что в манерах Листа много есть от Веймара, и хочет понять Глинку, разбирающего его игру. По словам Михаила Ивановича, Лист играет модную музыку, такую, как мазурки Шопена и ноктюрны, с превычурными оттенками, а симфонию Бетховена, переписанную им самим для фортепиано, — без надлежащего достоинства и в ударе по клавишам — рублено, «по-котлетному». Гуммеля исполняет несколько пренебрежительно, и вообще сравнить его игру с игрой Фильда и Майера можно лишь в их пользу, в особенности в гаммах, по все же играет превосходно и, конечно, по-своему! И в силе страсти ему не откажешь, хотя и театрален порой безмерно!