Страница 89 из 124
Но тем не менее Ширкову Глинка остался и сейчас верен и с ним откровенно говорил об остальных либреттистах. В письме к нему признался: «Понимаю очень, что содействие Кукольника тебе неприятно, но своенравие моей музы при твоем отдалении заставляет меня прибегать к ному, и мои извинения весьма естественны. Кукольник подкидывает слова наскоро, не обращая внимания на красоту стиха, и все, что он доселе написал для «Руслана», так неопрятно, что непременно требует переделки. Прибавлю еще, что как я ни ценю дарования Кукольника, по остаюсь при прежнем о нем мнении: он литератор, а не поэт, стих его вообще слишком тяжел и пе грациозен после Пушкина, Батюшкова и других».
Но кто может из соавторов либретто понять, как собирает Глинка воедино разрозненные их отрывки, сам становясь, как бывало в юности, поэтом? Легко ли догадаться, что станется с пушкинским замыслом и как эпическое творение Пушкина должно стать драматургическим? Ведь немногое из пушкинского подлинника остается: баллада Финна, песня «Ложится в поле мрак ночной» да ария Руслана «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями», а Пушкин между тем жив в опере! Так кажется Глинке, по-своему довершающему сейчас труд… за Пушкина и мысленно продолжающему давно прерванный с ним разговор. И право, тут совсем не до Кукольника! Но Нестору Васильевичу уразуметь, сколь трудно передать Пушкина в музыке, достичь в совершенстве и тонкости музыкальных интонаций, того, что передано им в поэзии и навек породнило Глинку с Пушкиным. И в сюжетных ли изменениях суть, как они ни важны? Ратмир в опере поистине человек Востока, а Фарлаф несравненно более смешон, чем в поэме. Но что говорить об этом? Литературные судьи уже толкуют о нелепостях отнесения к Пушкину… партии Гориславы — ее совсем нет в поэме — и об условности всего содержания оперы.
Глинка строит интродукцию к «Руслану» на теме «Слова о полку Игореве», величия Киевской Руси и единства славянских племен. Что же такое «Руслан»? Сказка-феерия, как хотелось Шаховскому? Нет, скорее эпос, равный «Одиссее», — пространный, величественный сказ о старине, о движении славян к югу и к северу, о верности их в любви и дружбе, превозмогающей волшебства обольщений и подчас обманчивость красоты. И разве само «царство Черномора» не сказание о Востоке, рожденное свободолюбивой фантазией русских, пе терпящих ханского гнета, слез наложниц в гаремах и культа софистической мысли, культа, столь развитого в магометанстве? Не ясна ли реалистичность сказки? Ей противопоставлен в своих канонах весь рационалистически трезвый восемнадцатый век, да и девятнадцатый еще не имеет такой смелости и широты приемов. Широты, но не помпезности, не излюбленного в Европе «музыкального бомбоста».
Интродукция написана в три недели, за ней неожиданно для себя и финал оперы, — на станции Городец, проездом из Новоспасского в Петербург. В отцовском доме, разговаривая с сестрой Людмилой о «Руслане», Глинка доверительно сказал:
— Кажется, скоро копчу. Извелся я с оперой, не могу больше, тяготит она меня так, что бежать от нее готов. Да разве от самого себя убежишь?
— Так трудно сочинять? — простодушно удивилась сестра. — А ты между тем таким спокойным казался дома с тех пор, как приехал в этот раз из столицы.
Он играл ей из «Руслана» и после читал присланные Ширковым отрывки.
— Интересно ли тебе, Куконушка?
Ей было немного страшно. «Марш Черномора» Глинка исполнял холодно, замедленно, и мажорный холод его передавался девушке. Она слушала, полузакрыв глаза, представляя себе, как должен Черномор выглядеть на сцене, и не могла отрешиться от привычных сказочных представлений, от того, что слышала в детстве, но, боясь обидеть брата, ответила:
— Очень интересно. Но он необходим тебе, этот карл? — Она чуть было не сказала: «этот карла», как говорили няньки.
Глинка мягко улыбнулся, поняв ее, и заметил:
— Что ж, мой карла, — он умышленно произнес по-старинному протяжно, — обязан пугать людей. И ты должна его знать давно. Ты ведь русская. Это о тебе сказал Пушкин:
Не дура английской породы,
Не своенравная мамзель,
Фадеевна рукою хилой
Ее качала колыбель…
Подъезжая к Петербургу, он тепло думал о сестре, о том, каким жизненным оказался его карла. Опять поселился у Кукольника, написал по его просьбе увертюру к «Князю Холмскому», песню «Ходит ветер у ворот» и романс «Сон Рахили», но не оставлял работу над «Русланом». Зимой болел горячкой, какая-то сыпь высыпала на теле, лечился гомеопатическими порошками, объяснив себе свою болезнь какими-то пережитыми и предстоящими бедствиями, а выздоравливая, написал «Тарантеллу», по давней просьбе Мятлева. И тогда почувствовал себя окончательно выздоровевшим. Жил в эту зиму бедно, довольствуясь в обед кислыми щами и кашей, радуясь тому, что один и нет около Марии Петровны. Ей, собственно, и отдал большую часть имевшихся денег. В конце зимы неожиданно разбогател, получив от императрицы перстень с изумрудом, осыпанным бриллиантами, — за музыку прощальной песни воспитанниц Екатерининского института. Перстень послал матери в Новоспасское, впервые, кажется, испытав облегчение от того, что не должен его ни закладывать, ни продавать.
Наступила весна, и Глинка переехал от Кукольника к Степановым, жившим возле Измайловского моста. Карикатурист уступил ему свою комнату, не менее фантастическую, чем в доме Нестора Васильевича на Фонарном. Стены ее были расписаны изображениями чертей, веселящихся, тоскующих и влюбленных. Влюбленный черт, ростом во всю длину потолка, обнимал какую-то пышногрудую деваху и странно походил лицом на Кукольника. Глинка по ночам, просыпаясь, не раз с изумлением видел при свече наваливающегося на него черта.
В этой квартире застал его приехавший в Петербург Ширков.
Валериан Федорович привез только что завершенные им «остатки» либретто, но о «Руслане» первый не заговаривал. И, как бывало, встреча их протекала по сравнению с письмами друг к другу более сдержанно и сухо. Не смея допытываться у Михаила Ивановича о его семейных делах и почему выбрал он себе именно эту комнату, Ширков осторожно спросил:
— Кукольник благоденствует?
— Полноте! Не ревнуйте! — понял его Глинка. — Что он вам?..
— «Что он «Руслану»?» — скажите лучше. Ведь, слышал я, из-за Кукольника вокруг «Руслана» завяжется какая-нибудь дрязга. С Фаддеем Булгариным вы в ссоре, а его язык известен. И странно, Михаил Иванович, по в обществе могут судить об опере не по ней, а по отношению ко всем нам, вашим помощникам, авторам либретто. А у кого только пет зуба против кого-нибудь из нас? Не думали об этом?
— Нет, и не хочу думать.
— А меня жизнь заставила. Вот думаю иногда: как бы сделать, Михаил Иванович, чтобы миновать «Руслану» столичную сцену? И знаю, что это невозможно. Пойдет ведь «Руслан» па Руси, по если бы с народа начать, а не с царедворцев… Я о слушателях говорю.
— Бог с вами, Валериан Федорович! — встревожился Глинка. — Послушаешь вас, так и к Гедеонову ходить не надо, а я уже, считайте, продал ему оперу. Он согласился выдавать мне разовые вместо единовременной оплаты, десятый процент с двух третей полного сбора. Скоро всю партитуру в театральную потную контору сдам и начнем разучивать, а вы… Пугать, что ли, приехали?
— А как с декоратором и балетмейстером? Ведь Роллер и Титюс, сдается мне, будут начальствовать над постановкой?
Ширков, не столь часто бывая в столице, знал во всех подробностях, от кого зависят театральные премьеры, и, по склонности характера, готовил себя к худшему, к проволочкам и капризам влиятельных лиц.
Валериан Федорович был строен и вместе с тем «мужиковат» с виду, этакое непреднамеренное, идущее ему провинциальное щегольство: длинный закрытый сюртук и брюки, заправленные в сапоги. Говорил он с Глинкой ворчливо, словно неохотно, поглядывая ласково и в то же время чуть отчужденно, и Глинку всегда трогала эта ворчливая, сдержанная доброта в сочетании со скрытым преклонением перед ним.