Страница 88 из 124
— Как же они объяснили Марии, почему она живет не с вами? — в нетерпении прервал Гулак.
— А так и объяснили… Ее мать ведь не ушла от моего друга. И друг мой ни в чем не показал себя плохим отчимом, никогда не сказал обо мне Марии плохого слова.
Гулак молчал, раздумывая. Что это? Сила дружбы?
— Они потонули в бурю, возвращаясь в праздник от своих родственников из Флоренции, и я думаю… нам всем было легче, чем могло быть. Им умирать, веря, что Мария — моя, ей — знать, что у нее остается отец, мне — обретя дочь… Иначе я был бы совсем одинок! Вы поняли теперь?
Приход Марии прервал их разговор.
— Вы скоро уедете от нас, синьор? — сказала она грустно, не замечая, как у того человека, которого считала отцом, тряслись руки. Он старательно запихивал табак в трубку только для того, чтобы что-нибудь делать и унять эту дрожь.
— Скоро, Мария.
— Рыбаки в селении хотят послушать вас. Теперь ведь все знают, что вы русский певец.
Гулак-Артемовский тянулся к старику и охотно выпроводил бы девушку в сад, чтобы остаться с ним наедине, а, пожалуй, еще бы лучше, наедине со своими мыслями. Он думал о том, что рассказанное ему стариком отвечает па многое относящееся к тому, как рождается песня. И вся эта история с отцовством — творимая народом легенда, в которой быль подчас неотличима от вымысла, как реальное от романтического.
3
На той же террасе виллы «Palazi Poli», где бывал Глинка, возле статуй римских богов, среди которых необычайно странно было видеть бюсты Александра Первого и поэта Веневитинова, Гулак беседовал с княгиней Волконской.
— Я согласилась принять католичество, и теперь русские друзья обходят мой дом, — пожаловалась она в разговоре. — Спасибо, что вы запросто пришли ко мне с письмом Михаила Ивановича. Когда он здесь жил, еще не было его «Жизни за царя» и романсов, которые доставили ему славу. Он был совсем молод, и, правду сказать, я считала, что Соболевский, друг его, часто бывавший у меня в ту пору, преувеличивает его талант. Мне казалось, Глинка больше рассуждает о музыке, нежели пишет! А теперь приехали вы! Может быть, случится, что и вас когда-нибудь настигнет известность, а там я старость, как сейчас меня!
В голосе ее Гулак не уловил, хочет ли она этой его известности. Вернее всего, ей было безразлично. Он пел ей по ее просьбе арии из итальянских опер, пел романсы Глинки. Княгиня восхищалась его голосом и тут же шептала, глядя куда-то в сторону:
— Не только голос ваш прекрасен, но и чувство, с каким поете, и возраст ваш, и вера в жизнь, — все это молодо и прекрасно!
Гулаку было неловко, словно, расхваливая его, она мысленно укоряла за что-то себя, прощалась со своим прошлым. Красивое лицо ее было отчужденно-вежливо и печально. Когда же она забывала, что на нее глядят, лицо ее теряло свою живость, и морщины резче выступали на нем скорбной и суровой складкой.
— Объясните мне, — говорила она, — что может быть лучше церковного пения, исполненного великим певцом? В чем, если не в грусти, не в прощании с жизнью, может прозвучать его голос? Ведь искусство сильно и благородно только в изображении страдания, а никак не веселия! Вакханки не героини Италии, не так ли?
И неожиданно предложила:
— Хотите, отвезу вас в папский дворец?
— Зачем? — испугался Гулак. — Я не прелат…
— Но ваш голос подкупит даже кардиналов.
— Охота вам смеяться, княгиня, и что пользы мне в их расположении?
— А Иванов? — напомнила она. — Он же нашел в этом себе пользу. — И рассмеялась — Мне хочется вам сделать что-нибудь очень приятное, хотя бы во искупление собственных своих грехов. И чтобы здесь, в Риме, больше жило талантливых русских людей. Вам говорили, сколько денег я жертвую на нужды тех, кто приехал сюда из России учиться искусству?
— Я бы отказался, княгиня, от такого пожертвования.
Она не обиделась, но спросила:
— Ну, а что, по-вашему, движет певцом или художником, если не страсть, не страдание? И что открывает перед вами Италия?
— Я слышу здесь Украину.
— Разве похожи мелодии песен? Вот не думала.
— Не совсем так, княгиня, но судьба запорожцев, попавших за Дунай, повторяется и в моей собственной участи здесь. Я слышу Украину в здешней музыке, вижу ее в своих мечтах…
Он замялся. Слишком уж не присуще ему было об этом распространяться.
— Этакий запорожец за… Тибром, — сыграла она на слове.
— Короче говоря, мне одинаково интересны здесь и песни, и жизнь народа.
— Для этого приехали? — пожала она плечами, — Разве в пароде слагают песни лучше, чем пишет музыку Верди? Или он тоже под стать вам?..
И, как бы отбрасывая все сказанное, озабоченно-ласково спросила:
— Но все же чем я могу быть полезной вам? Михаил Иванович просит оказать вам внимание и «путеводить» вами.
— У меня есть к вам просьба, княгиня.
— Слушаю.
— Мне нужна одежда пастуха, в которой он ходит в горах, и ваше разрешение пасти ваших овец… Мне мало быть наблюдателем, мне нужно дело. Я уже достаточно знаю язык, чтобы обойтись без переводчиков. В общем, месяца два я хотел бы служить вашему управляющему.
— Это что же, путь к славе? — помолчав, насмешливо спросила она. — Оригинально!
— Нет, к народу.
— А у мастеров пения вам нечему будет поучиться, а Паста, Рубини?.. Кстати, Паста никак не забудет Глинку! А где вы жили по приезде сюда, в Риме, в Милане?
— Месяца три провел у рыбаков, — неохотно ответил он. — Вам это будет скучно, княгиня.
— Почему же? Италия не только страна кантилены, это страна душевных поисков и душевного устроения. Я не удивляюсь, молчу. Уполномоченный при русской колонии в Риме как-то говорил мне о странствующих по Италии семинаристах. Конечно, в Риме в вилле Медичи устроено общежитие парижских лауреатов, там жил Берлиоз. Но вам потребна жизнь простого народа!..
Она хлопнула в ладоши и приказала явившемуся слуге-негру:
— Позови управляющего.
И когда минут через двадцать явился, запыхавшись, дородный и усатый, похожий на мельника из столичной оперы, управляющий, Волконская, не поднимая на него глаз, небрежно сказала:
— У моего гостя каприз, он любит маскарады. Делай все, что повелит, и ничему не удивляйся. Захочет пасти скот — наряди пастухом! Иди!
— Слушаюсь, государыня-матушка! — выпалил управляющий, и Гулак улыбнулся: так вели себя бурмистры и приказчики в старых помещичьих усадьбах, но здесь это выглядело редкостно.
Он прожил у Волконской с полгода, то уходя в горы, то исчезая в Риме. Слуга-негр, убирает его комнату, в смущении отряхивал висящие рядом на стене черный актерский фрак и серый пастуший плащ с башлыком. На пюпитре в углу лежала стопка потной бумаги, и слуга следил за тем, как все больше заполнялись листки непонятными ему закорючками. Он обрадовался, когда однажды не нашел в комнате ни этих листков, ни одежды и узнал, что странный гость выбыл.
Прошло месяцев пять, и в здешнем поместье Волконской узнали, что новый, входящий в славу певец во флорентийском театре не кто иной, как этот их гость. И среди тех, кто ездил туда его слушать, плененный молвой о чудесном певце, были рыбаки из далекого селения, пансионеры из общежития парижских лауреатов, русские художники, и с ними княгиня Волконская.
— 1842—
«Руслан и Людмила»
…Еще он говорил мне: поймут твоего Мишу, когда его не будет, а «Руслана» — через сто лет, но предсказание его осуществилось раньше этого времени.
Л. Шестакова
1
Одоевский не раз удивлялся тому, что Глинка писал музыку к опере… прежде слов. «Такого комического случая еще не было в истории», — говорил он. И сейчас в Новоспасском Михаил Иванович, не дожидаясь присылок Ширкова, уже кончал интродукцию «Руслана». Детище семерых в сущности принадлежало ему одному. Странная бывает роль творца музыки — подчинять в угоду себе либреттистов, не открываясь в том и сознавая, что без них не обойтись. Одоевский шутил: «Семеро нянек — дитя без глазу; да ведь Михаила Ивановича понимать надо: в творческий свой мир никого не пускает, хотя и не подает вида, няньки ему не больно нужны».