Страница 87 из 124
Семья, принявшая его к себе, состояла из старого рыбака с дочерью. Старик бывал в Далмации, немного говорил по-русски, путая подчас с сербским, когда-то служил лоцманом. Услыхав, что нужно пришельцу, понял по-своему:
— Море человеку нужно.
Он произнес это таким тоном, словно хотел сказать: «Пришел для человека час молитвы».
И предупредил:
— Песен у нас почти не поют, но если запоют — заслушаешься.
— Почему же не поют? — огорчился Гулак, поглядывая на Дидину. — А говорят, Италия — певческая страна.
— В город ездят певцов слушать, но сами поют по-своему, — пояснила она, — немало пройдет времени, пока поймете, что свое в Италии, что завезенное!.. Рыбак как одежду свою хранит, па городскую не сменит, так и песню. Я помню, синьор Глинка не раз просил меня спеть то, что ноет народ, а я не умею петь и не могла исполнить его просьбу.
— Стало быть, замерла песня, нет ей развития, не учатся деревенские певцы в городе? Если бы любили городских певцов, учились бы. А как же Паста?
— А вы спросите рыбаков о Пасте.
— Спрошу. Но почему сами не скажете?
— Вас ждет много неожиданностей, — помедлив, ответила девушка. — Вы хотели пожить в рыбацком селении. Вот оно!
— Дидина, я еще плохо итальянский язык знаю, мне трудно говорить с вами и еще труднее будет, когда вы уйдете и я останусь один.
— Один вы только скорее сживетесь с рыбаками!
— Вы хотите меня скорее покинуть?
— Так хочет синьор Глинка.
Вот ведь приверженность к человеку, потребность, не рассуждая, выполнять его волю! Гулак уже знал, что со дня отъезда Глинки в ее жизни почти ничего не изменилось. Отец ее, связанный с карбонариями, томился в тюрьме, жених бежал во Францию. Теперь она держала в своем доме пансион.
— Ну хорошо, Дидина, — смирился он, — уезжайте, я ведь еще увижу вас в Милане.
И вот не то жилец, не то гость, с пачкой потной бумаги, взятой с собой для записи итальянских мелодий, и с тростниковым баулом, в котором поместилась вся его нехитрая «мизерия» — так называл при нем Шевченко узелок с бельем и парой ботинок, — он остался в доме рыбака. Хозяин сам на ночь зажигает ему большую свечу, сам варит уху в котелке, режет табачные листья на столе и ждет, о чем заговорит приезжий. Самому ему отлично живется молча. Дочь чинит сети с той же понурой серьезностью, с которой в русских деревнях подчас без конца прядут нитки; по вечерам молится богу возле черного распятия в углу и, статная, босоногая, в рубахе, похожей на тунику, дразнит Гулака неулыбчивой и диковатой своей красотой. Длинная коса девушки лежит, как котенок, на ее коленях (право, он принял однажды за котенка эту чуть вздрагивающую пышную косу), а в глазах сумеречная, затаенная скорбь, а может быть, просто недовольство им, раздраженность, — ему не понять. Он не может заговорить о песнях, их не запоют по его просьбе, как предупредила Дидина, и неловко пойти по домам, не умея свободно говорить по-итальянски. Нет, кажется, надо было в городе слушать любителей и актеров. Но однажды затянувшееся молчание в их доме показалось ему столь смешным, что он весело рассмеялся. И тотчас же девушка улыбнулась, поняв его, оставила сети и сказала, подбирая для него самые простые слова.
— Пойдем в море? Умеешь ловить рыбу?
Он вспомнил, как помогал рыбакам на Днепре забрасывать сети, как толкался вместе с бурсаками на рыбных базарах, и обрадованно ответил:
— Пойдем!
Старик равнодушно поглядел им вслед и тут же отвел взгляд, что-то сказав девушке.
На море обоим было легко. Закатные тени обволакивали даль, и пространство терялось, сглаженное темнотой. Лучистые звезды, как бы шевелились на небе, рождая отблеск в волнах. Вдвоем они поставили сети и, привлеченные чьими-то голосами, направили лодку в сторону. Вскоре они увидели похожий на островок черный, плотно сбитый круг лодок. Вернее, это был плот, образованный из баркасов. Старики сидели в среднем из них и придерживали возле баркаса на воде какую-то широкую доску с тлеющими на ней углями. На углях кипел чайник.
— Ты ждешь песен, — сказала, подобрев к Гулаку девушка. — Вот посиди с ними…
— Мария! — окликнули ее тут же. — Ты кого к нам привела?
— Знакомый наш, из города, — ответила она спокойно.
Больше ни о чем не спрашивали. Немного отделясь от других лодок, Гулак и Мария разговорились. Может быть, помогло присутствие рыбаков, скрытое и волнующее ожидание песни. Она рассказывала об отце, о Далмации, о своем детстве, Гулак — об Украине. По ее словам, отец недавно потерял в море давних своих друзей, с которыми она долгое время вместе жила. Почему с ними, Гулак не решился спросить. Их смерть состарила его, и дома с того дня стало печально.
— Лучше этих людей не было никого на свете, — уверяла девушка.
И поправилась:
— Для нас…
Потом, помолчав, продолжала:
Ты ведь понимаешь, как нехорошо оставаться в живых, когда умерли самые близкие. Даже кажется, будто ты в чем-то изменяешь им! Леонарди написал об этом, но еще лучше поют о смерти друзей рыбаки, и мы не знаем, кто сочинил песню.
Как бы в подтверждение ее слов на лодках глухо запели.
Чей-то молодой голос уверенно повел за собой голоса остальных и долго держался на высокой, Гулаку казалось, недосягаемо высокой ноте. Потом голоса смолкли, и только один певец, как бы призывая на себя гнев божий и кару, пел возмущенно и лихорадочно. Гулак с трудом мог понять отдельные строфы:
Без тебя ничто не повторится
Из того, что было с тобой…
Мария шепнула, берясь за весла:
— Поздно уже. Надо домой. Отец ждет.
Гулак жалел, что нет нотной бумаги. Но разве посмел бы он записать мелодию? В том, как пели рыбаки, не было ничего похожего на изнеженно-томное пенье актеров, о которых Глинка говорил: «Звукообольстительно, но оранжерейно!» — но слышалась в песне буря, грозная враждебность к жизни, далекая от какой-либо песенной услады.
Они вернулись примиренные друг с другом. Пусть не было у них ссоры, но им казалось теперь, что до этого короткого выхода в море они все же не ладили.
Старик рыбак сказал Гулаку, узнав от дочери, как провели они время:
— Умеешь работать — научишься петь!
Итак, разгадка была в труде! Гулак начал часто помогать старику и не раз вместе с ним выходил в море встречать в заливе парусники, идущие к этим берегам. Прошло не больше месяца, и он привык к селению. Теперь, если он просил кого-нибудь из жителей спеть, им трудно было ему отказать. Но чаще его просили петь самого. Он условился с Дидиной, что вернется дней через сорок, и срок этот подходил. Да и «мелодии были собраны». Так он написал отсюда брату, передав письмо капитану одного из проходивших кораблей.
И уже перед отъездом обнаружил в старике черты, показавшиеся необычными: невысказанную привязанность его к своему гостю, одинокую нежность к дочери и вместе с тем странную нелюбовь к каким-либо рассуждениям о жизни. Обычно обратное проявляется па склоне лет.
Гулак завел с ним разговор о дочери:
— Как хорошо, что в тот день она увела меня в море!
Он все еще разрешал для себя трудный вопрос о том, как
родится здесь песня, насколько ярче она действительности и почему так оберегают песню от посторонних.
— Мария не моя дочь! — обронил старик.
— Неужели? Она знает об этом? — удивился Гулак.
— Не знает.
— Вы ее удочерили? Уж не подкидыш ли она? — допытывался Гулак.
— Нет, она до прошлого года еще жила с родителями, — неохотно ответил рыбак, — моими друзьями, а после их гибели пришла ко мне.
— Не понимаю! — признался Гулак.
— Понять нелегко! — согласился старик. — Ну, слушайте же. У друга моего была жена, любившая меня больше, чем его. Много лет назад она уговорила меня сойтись с ней и разрешить ей уйти от мужа. Она мне очень нравилась, по я не мог на это пойти: как предать друга? Тогда, может быть из намерения заставить меня жениться на себе, — женщина ведь часто теряет разум, когда что-нибудь не по пей, — а вернее всего, желая как-нибудь отделаться от мужа, взбесить его, потерять для себя, она сказала ему, будто бы Мария, — ей было тогда пять лет, — не его, а моя дочь! Но друг мой повел себя иначе, он поверил ей, простил жену, и они вместе с того времени воспитывали ребенка в любви ко мне… Мне казалось даже иногда, будто мать уже сама поверила, что Мария действительно от меня, а друг мой только незадолго перед смертью, в случайном разговоре со мной, спросил: «Тебе тяжело было отказаться ради меня от женщины, которая тебя любила?» К этому времени, надо сказать, она была очень больна, да уже и стара. Я промолчал и не знал, что лучше: открыть или скрыть ее ложь? Он ведь был уверен, что Мария не его дочь и тоже должен был иметь немалую силу выстрадать измену своей жены, ни разу ни в чем меня не упрекнув. Я же был вдов и не имел детей.