Страница 120 из 124
Поэтому мне кажется, что я был совершенно прав, ответив Мейерберу на сделанное мне им замечание: «Вы слишком требовательны, г. Глинка». «Имею на то право, сударь, — отвечал я ему, — я начинаю с своих собственных произведений, которыми почти никогда не бываю доволен».
4
Сюда весной приехал к нему Балакирев, неожиданно, запросто и будто мимоходом, как столичный житель, совершающий прогулку по Царскому Селу. Людмила Ивановна провела гостя в дом, косясь в неловком изумлении на очень уж «простонародные» красные варежки, торчащие из его кармана, набитого калеными орешками — столь же незатейливым лакомством, на ватную кацавейку под легким пальто, в которой ходят мастеровые. Пышная черная борода его и эти красные варежки почему-то приковывали к себе ее взгляд, и Людмила Ивановна стеснительно глядела в сторону, пока гость не спеша снимал в прихожей верхнюю одежду. Он был коренаст, крепок, держался уверенно и с каким-то подчиняющим себе жизнелюбием. Людмиле Ивановне представилось, будто вошел в дом хозяин, у которого все они только жильцы, человек, имеющий давнее и неписаное право именно так глядеть на нее, посмеиваясь в бороду, ободряюще и властно; грызть каленые орешки и ждать от нее первой коротких и торопливых слов о себе, о Михаиле Ивановиче, о том, как живется им здесь, на покое.
Она обрадовалась, когда брат увел Балакирева к себе в кабинет, и заметила, как оживился Михаил Иванович, здороваясь с ним, словно и брату передалось это ее ощущение спокойной и властной силы, идущей от гостя, силы, обычно присущей людям крутого нрава и неожиданного, но всегда твердого проявления характера. Гость перелистал лежащие на столе сочинения Гумбольдта «Космос» и «Картины природы», спросил:
— Путешествуете мысленно по земному шару, по разным странам? Не можете без путешествий?
— Не могу! — кротко согласился Глинка и улыбнулся его вопросу: действительно ведь, если сам никуда больше не едет, так фантазия за него продолжает те же нескончаемые странствования. И теперь жаль, что не был на Востоке, в Персии, — от этого и «Руслану» хуже!
— Вот ведь странность какая, — продолжая свою мысль, заговорил Балакирев. — Судя по романсам вашим, должны вы быть домоседом, немного ленивцем, а по «Руслану» — вы истый путешественник… Неуловимый вы, необъятный, невымерянно широкий, трудно будет о вас писать тому, кто захочет! И «Сусанин» ваш в самую пору своей зрелости входит, только и будет понят сейчас. Недавно познакомился я с Мусоргским, молодой музыкант, способный к композиции! «Сусанин» будет ему путеводной звездой! Как и нам всем! А вы, вы подчас в стороне держитесь, лишнего слова не скажете. Учитесь, дескать, по моим вещам, понимайте меня, как знаете… Нет чтобы статью о музыке написать!.
— Рассуждать не люблю, а читали обо мне Рубинштейна? — глухо, сдерживая волнение, спросил Глинка.
Речь шла о статье, недавно напечатанной в венском журнале «Blatter fur Musik, Theater und Kunst» под названием «Руские композиторы». В ней отрицалось национальное содержание и оспаривалось само национальное понимание музыки Глинки.
— Читал. Наш Бах ждет случая об этой статье сказать… Вообще же статейка гаденькая, надо ли спорить?
Бахом Михаил Иванович прозвал Стасова за особую любовь к музыке великого лейпцигского кантора, и теперь Балакирев повторял это уже установившееся за Стасовым прозвище, иногда по-своему меняя его на ласковое: «Бахинька!»
— О «Руслане», впрочем, еще много будет споров, Михаил Иванович, и знайте — споры эти на пользу! — В карих глазах его блеснула искорка веселья. Вот и Серов со Стасовым, глядишь, поссорятся из-за вас. Опера ведь если не драма, так для Стасова не опера, а нет для него в «Руслане» драматургического смысла, как и нет сцены… Одна музыка, и то какая? По-нашему, музыкальный эпос, исполненный такой искренности, такого чувства… Э, да что толковать! Впрочем, и Серов не отрицает глубины этого возбужденного вашей музыкой чувства! Но ведь до чего заврался, право, — Балакирев говорил резко, но без тени неприязни к Серову, — личное, лирическое в опере может не иметь, по его мнению, сюжета и сценического действия, остальное же в искусстве подвержено твердым законам! И он же, изволите видеть, ратует за реалистическое в музыке, против представления о музыкальном искусстве как о понятии, отвлеченном от наших земных мыслей! И вот, Михаил Иванович, в теориях на пустом месте стоим. Белинский литературу нашу оценил и понял, а кто поймет, подобно ему, музыку? Где паше музыкальное общество? Ну хотя бы иметь свой кружок, сказать народу о том, что являет собой наша новая музыка! И школу бы… вроде как у художников, Михаил Иванович!
Он сказал об этом требовательно, будто от Михаила Ивановича зависело открытие школы, и повысил голос:
— Что думаете об этом, Михаил Иванович? Надо бы письмо написать, в сенат, что ли?
— Бесплатная музыкальная школа для народа? Так я вас понял, Милий Алексеевич? Самим бы надо ее открыть, без господ из сената.
— И то правильно!
— О пенье, о певческом ученье я бы, пожалуй, написал! — добавил Глинка. — Я бы и этого Иисуса сладчайшего, известного вам Ломакина, дирижера в хорах графа Шереметева, помянул бы… До чего под немецкий лад уродует русское пенье! А иные с него пример берут.
— Так как же со школой, Михаил Иванович? — вернул его к разговору Балакирев, умалчивая о Ломакине. Он не разделял резкого отношения к нему Глинки.
— Рад буду. Пожалуй, больше, чем консерватории. И ведь мы сами будем набирать в нее певчих. Мы!.. Какая это радость — учить тех, кого душа хочет!
Он глядел на Балакирева, немного зажмурив глаза и весь отдавшись этой мысли о школе, мысли, вызвавшей в нем тут же совершенно явственные представления: о хоре императорской капеллы, Смольного, крепостных театров…
— Я бы не учредителем в ней был, а учителем! — сказал он просто.
Они долго говорили о школе, решив собрать подпиской деньги на ее организацию, потом вернулись к тому же — о Стасове, о круге своих единомышленников, будто с ним — этим кругом — неотрывно будут связаны и заботы о первой в России бесплатной музыкальной школе, и попытке определить, что же произошло в последние годы в искусстве.
— Ведь «лед тронулся», Михаил Иванович, и мы стали необходимы народу!
Балакирев только сейчас делал для себя этот вывод.
— И ведь Бахинька прольет на все «свет истины» и соберет нас под одни знамена? Как думаете?
Он спрашивал, но не потерпел бы, пожалуй, несогласия с собой. Б том, как сказал он о Стасове, было столько мужественной веры и любви к нему, что Глинка, радуясь не только за человека, к которому сам тянулся, но и за Балакирева, проникаясь в этот час надеждой, что искусство нашло своих вожаков, ответил:
— Пора бы, Милий Алексеевич, пора бы!..
И, сказав так, не подумал, что, собственно, он сам, Глинка, породил всем своим творчеством необходимость в таких, как Стасов, Серов, и уже дал им в руки главное! Он тут же заторопился, боясь, как бы ответ его не прозвучал укором, и пояснил:
— Мне давно ни с кем не приходилось, так хорошо разговаривать о народе и музыке, как со Стасовым, с Серовым, с вами!..
Сумрак наплывал в окна, и весенний талый снег отражал косой свет фонаря. Непривычно для слуха в тишине парковых улиц басисто прогудел паровоз на железке. Балакирев поднялся и, отказываясь от ужина, заторопился домой.
— Вы до станции на извозчике? — спросил Глинка.
— Всегда хожу пешком — это даже скорее, и напрямик!
— Как же это так? — удивился Михаил Иванович. — Может, послать все же за лошадьми?
Но настаивать не стал. Балакирев быстро оделся и, попрощавшись, вышел. Глинка не знал, что учредитель школы не имеет лишних денег на лошадей и добывает себе средства на жизнь фортепианными уроками с раннего утра и до вечера. И тем не менее не теряет уверенности в себе!
Гвардейскому прапорщику Мусоргскому, о котором говорил Глинке Балакирев, едва исполнилось семнадцать лет. Он только что окончил военную школу и, если бы не тяготение к музыке, не знал бы, чем заняться, кроме муштры и подготовки к вахтпарадам. В школе учить уроки считалось унизительным, и сам генерал Сутгоф, директор ее, не раз, заставая юношу за книжками, говорил: