Страница 118 из 124
— Но все же… — с тем же недоумением протянул Михаил Иванович, не глядя на озадаченного этим разговором незнакомца. — Впрочем, я рад познакомиться с паном…
— Глинка, — подсказал адвокат, поклонившись.
— Как? Вы мой однофамилец? — еще более удивился композитор. — Я знаю, что в Польше немало людей с этой фамилией, но представить себе не мог…
— Однако же пан, надеюсь, извинит это обстоятельство… — несколько смущенно и с укором поглядывая на Монюшко, сказал гость.
— Садитесь же, пан Глинка, — перебил его Михаил Иванович, и заметив, как неловко звучало в его устах это обращение к гостю, сам застеснялся. — Я только хотел спросить…
— Почему я пою на суде, а не в театрах, если господин Монюшко не обманывается в моих способностях к пению? — понял адвокат. — Да, пожалуй, потому, Михаил Иванович, что после известных вам событий, происшедших в Польше, большинство наших певцов и музыкантов нашло себе приют за границей. Здесь им нечего делать, лучшие певцы дебютируют сейчас во Франции. Польское искусство изгнано из нашей столицы, оно еще уцелело в деревнях! Оно живет в песнях…
Адвокат Глинка держал себя без всякого подобострастия перед знаменитым своим однофамильцем и, казалось, с намеренной сухостью.
Что-то в его тоне не понравилось Монюшко, и он поспешил возразить:
— Не совсем так, мой друг, не только, разумеется, в деревнях!
— В столице оно принимает подчас характер национальной вражды с русскими и особенно с украинцами, а в деревнях захожего певца просят спеть по-украински, — с упрямством продолжал свою мысль адвокат. — Кстати, пап композитор, мне давно хочется сказать вам об одной ошибке в постановке вашей оперы «Жизнь за царя», а может быть, и о самом оперном тексте: ляхи, заведенные Сусаниным в лес, изображены вами на одно лицо, а между тем хоть один из них, наверное, воздал ему должное и, зная русских людей, пожалел, что так легко поверил в его способность к предательству!.. И еще о сцене на балу. Полонез танцевали у нас, пан композитор, не так театрально, и каждый — немного по-своему, и вычурно иной раз, и наивно. В этом танце характер нашей знати виден больше, чем в одежде, которая, кстати, в Польше всегда была смешанной, ибо кто только не влиял на нашу бедную Польшу, кому только не подражала она! Заметьте, пан композитор, как танцуют в театрах краковяк, а потом поезжайте к краковякам, живущим, как вы знаете, между Ченстоховом и Нелепом…
— Нет, я не знаю этого, — обронил Глинка, с жадностью слушая адвоката.
— Или поглядите, как танцуют мазурку, — не обратил внимания на его возглас гость. — И посетите Мазуров — крестьян из Мозовии. В городах создали лубок из крестьянского танца, и я был счастлив, когда одного приезжего танцора суд оштрафовал и выгнал за кощунствование над искусством.
— Было так? — оживился Глинка. — Голову такого судьи лавровым венком увенчать да в Петербург бы!..
— Последующий суд отменил его решение и чуть не… наказал присяжных! Вышла игра в бирюльки, не больше, — тут же заметил адвокат. — Но я не о том. Я о вашем полонезе горюю.
— А где видели оперу? — спросил Глинка.
— В Санкт-Петербурге, в столице! — быстро и не без гордости ответил адвокат. — Не подумайте, пан композитор, что только в деревнях живу. Займу, бывало, у друга-учите-ля костюм, скоплю денег и айда в столицу! Ну, а там на хоры в оперный театр! Немало таких, как я, «ходоков» встречал там.
— Жаль! — вырвалось у Глинки.
— Чего же вам жаль, Михаил Иванович?
— Жаль, что не знал я о вас, сидя внизу, в партере. Но вы спойте мне, обязательно спойте, и тогда, простите меня, будем говорить дальше, — сказал он с жаром и, потупившись, спросил: — Не обидитесь? Мне, будто на суде… голос послушать надо, а тогда и понять мне вас легче! Не так ли, господин Монюшко?
Адвокат пел без робости, и голос его напоминал Глинке кобзаря Остапа Вересая. Было и в манере его пения что-то идущее от кобзарей. Михаил Иванович слушал и размышлял о том, почему так держится в украинском и польском народе единый лад песни.
Гости засиделись. Провожая их, Глинка сказал певцу:
— Теперь понимаю, о какой пользе говорил господин Монюшко. Вы, господин адвокат, — не знаю уж как и величать вас, — очень полезны мне и, если бы я в свою очередь мог чем-нибудь отблагодарить, всегда рассчитывайте на меня. Кончу новую свою, — он замялся, — вещицу, украинскую, — немедля вас выпишу.
Адвокат учтиво кланялся и уходил от Глинки, строгий и гордый, не позволив себе сказать в ответ напрашивающееся ласковое слово. Он помнил, как принял его Глинка в первые минуты их посещения, и боялся показаться навязчивым и тем более растроганным.
2
— Вот такого бы человека мне надо! — сказал Глинка дону Педро после ухода адвоката.
— Я догадываюсь, вы готовы пригласить его к себе жить, — ревниво пробурчал испанец. — К чему это приведет вас? Такие ли люди вам нужны?
— Может быть, ты и прав, но я люблю видеть около себя именно таких людей. — Он делал ударение на слове «таких». — Ты, он, Анеля!.. Так и в жизни моей бывало раньше. Но не хочу говорить, ты сердишься, Педруша?
Испанец уже не раз изъяснялся с ним по-русски, но в настроении угрюмом или недовольном чем-либо признавал в разговоре только родной язык.
— Да, сеньор. Я начинаю думать, что и я вам не нужен. Вы — человек света, вам бы чаще бывать у князя Паскевича, при дворе, ваш дядюшка Иван Андреевич прав. Я ваш друг. Именно потому, что друг, говорю вам: хорошо, что вы любите простой народ и народные песни, хорошо, что вы сочиняете романсы, которые хватают за душу, но жить-то надо иначе, не по романсу и не так печально!..
— Как же жить надо, Педруша? — прикидываясь непонимающим и на самом деле не все понимая в его запальчивой речи, спросил Глинка.
— Спокойно и… как бегун… с разбегом перед прыжком, как у нас в Андалузии на играх: не доводя себя до усталоста, не укорачивая себе жизнь. И богато! Жизнь — праздник! И женщины какие должны бывать в вашем доме: Паста, Виардо, а не Анеля. Вы — мой сеньор. Я хочу вашей доброй славы, а тогда после нее и доброты к людям. А сейчас, что таить, у вас больше доброты, чем славы! И совсем нет покоя! А вам нравится, Михаил Иванович, вам привычно неспокойствие. И эта вот ваша «Камаринская», по вашему ли уму и дарованию? Музыку бы на «Гамлета» писать надо! На Шекспира. Вы ведь хотели!.. Возьмите Берлиоза, Вагнера, Листа…
— Ну это, братец Педруша, я тебе не спущу! — ответил Глинка, сердясь. — Как ты можешь судить о «Камаринской»? И вот же князь Одоевский пишет мне, что с большим успехом прошло в Петербурге первое исполнение «Камаринской» и «Испанских увертюр», организованное на средства общества посещения бедных.
— Вот, вот, сеньор, — бедных! — подхватил дон Педро, уморительно вскидывая руку и поводя бровями. — А если бы на средства богатых?
— Ну, Педруша, ты совсем не в своем уме! И не пойму, чего хочешь?
— Славы и покоя для вас.
— Не много ли одновременно? — рассмеялся Глинка. — Говорят, слава тоже лишает покоя, а покой — славы. Последнее, впрочем, не так страшно. Страшнее, Педруша, когда к старости чувствуешь, что исчерпал себя. Зачем тогда слава? Я благодарю бога, что в этом смысле не стар и в музыкальных своих силах лишь молодею! И только теперь, только теперь, Педруша, хочу испытать свои силы на теме народной вольности.
Он говорил об этом, уже внутренне примиренный со своим слугой, и тут же вспомнил, что однажды уже подобный разговор был у них в Петербурге и прерван на этом же Людмилой Ивановной.
— На «Тарасе Бульбе» хочешь испытать силы! — со скрытым неодобрением громко подсказала тогда Людмила Ивановна, входя в комнату. Она случайно слышала последние слова брата.
Дон Педро почтительно замолчал, — он не разрешал себе при Людмиле Ивановне говорить о том, что могло быть доверено ему Глинкой только в беседе вдвоем.
А он — Глинка — ответил:
— И ты, Куконушка, кажется, заодно с Педрушей!