Страница 28 из 33
― Как так?! ― вскричал падре Хасинто. ― Это ты называешь пустяками? А прелюбодеяния, которые ты совершал на каждом шагу всю свою жизнь, а женщины, соблазненные тобой, а нечистые страсти, которым ты предавался столь необузданно? Нет, братец, изволь-ка исповедаться как следует; от бога, развратник, не укроется ни один из твоих бесстыдных поступков; лучше покайся в своих мерзостях и облегчи грешную душу!
На лице дона Хуана отразилось страдание и нетерпение.
― Я уже сказал вам, отче, ― упрямо повторил он, ― что я кончил. Клянусь честью, больше мне не в чем исповедоваться.
В эту минуту хозяин гостиницы «Посада-де-лас-Реинас» услыхал отчаянный крик в комнате раненого.
― Господь с нами, ― воскликнул он, перекрестившись, ― сдается мне, падре Хасинто изгоняет дьявола из бедного сеньора. Господи боже, не очень-то мне по нраву, когда такие вещи происходят в моей гостинице.
Упомянутый крик продолжался довольно долго ― за это время можно было бы сварить бобы, временами он переходил в приглушенные настойчивые уговоры, потом снова раздавался дикий рев; вдруг из комнаты раненого выскочил падре Хасинто, красный, как индюк, и, призывая матерь божию, кинулся в церковь. После этого в гостинице воцарилась тишина; только удрученный Лепорелло проскользнул в комнату своего господина, который лежал, закрыв глаза, и стонал.
После обеда в город приехал падре Ильдефонсо, член Общества Иисуса, ― он следовал на муле из Мадрида в Бургос; и так как день был слишком жаркий, падре Ильдефонсо остановился у дома священника и навестил отца Хасинто.
Падре Ильдефонсо был аскетического вида человек, высохший до того, что напоминал старую колбасу, с бровями, густыми, как волосы под мышкой отставного кавалериста.
Выпив вместе с хозяином дома кислого молока, иезуит вперил свой взор в отца Хасинто, который тщетно пытался скрыть, что он чем-то угнетен. Стояла такая тишина, что жужжание мух казалось почти громом.
― Вот в чем дело, ― проговорил, наконец, измученный падре Хасинто. ― Есть у нас здесь один великий грешник, находящийся при последнем издыхании. Знайте, дон Ильдефонсо, это ― тот самый печальной известности дон Хуан Тенорио. У него здесь была какая-то ссора не то поединок ― короче, я отправился исповедать его. Сначала все шло как по маслу; очень хорошо он исповедался, ничего не скажешь, но как дошло дело до шестой заповеди ― так и заколодило, и я не добился от него ни слова. Говорит ― ему не в чем каяться. Этакому-то безобразнику, матерь божия! Как подумаю, что он величайший развратник обеих Кастилий... ни в Валенсии, ни в Кадиксе нет ему равных. Говорят, за последние годы он соблазнил шестьсот девяносто семь девиц; из них сто тринадцать ушло в монастырь, около пятидесяти было убито в справедливом гневе отцами или супругами, и примерно у стольких же сердце разорвалось от горя. И вот представьте себе, дон Ильдефонсо, этакий сладострастник на смертном одре твердит мне в глаза, будто in puncto[61] (61) прелюбодеяния ему не в чем исповедаться! Что вы на это скажете?
― Ничего, ― ответил отец иезуит. ― И вы отказали ему в отпущении грехов?
― Конечно, ― сокрушенно ответил падре Хасинто. – Все уговоры оказались тщетными. Я так говорил с ним, что и в камне пробудил бы раскаяние, ― но на этого архибездельника ничто не действует. «Грешен, мол, в гордыне, отче, ― говорил он мне, ― и клятвы преступал, все, что угодно; но о чем вы меня спрашиваете ― об этом мне нечего сказать». И знаете, в чем загвоздка, дон Ильдефонсо? ― вдруг вырвалось у падре, и он поспешно перекрестился. ― Я думаю, он был связан с дьяволом. Вот почему он не может в этом исповедаться. Это были нечистые чары. Он соблазнял женщин властью ада. ― Отец Хасинто содрогнулся. ― Вам бы взглянуть на него, домине. Я бы сказал ― это по его глазам видно.
Дон Ильдефонсо, член Общества Иисуса, молча раздумывал.
― Если вы хотите, ― произнес он наконец, ― я посмотрю на этого человека.
Дон Хуан дремал, когда отец Ильдефонсо тихо вступил в комнату и мановением руки выслал Лепорелло; потом иезуит уселся на стул в головах постели и стал изучать осунувшееся лицо умирающего.
После долгого молчания раненый застонал и открыл глаза.
― Дон Хуан, ― мягко начал иезуит, ― вам, вероятно, трудно говорить.
Дон Хуан слабо кивнул.
― Это не важно, ― продолжал иезуит. ― Ваша исповедь, сеньор Хуан, осталась неясной в одном пункте. Я не стану задавать вам вопросы, но, может быть, вы сможете дать понять, согласны ли вы с тем, что я вам скажу ― о вас.
Глаза раненого почти со страхом устремились на неподвижное лицо монаха.
― Дон Хуан, ― начал падре Ильдефонсо почти светским тоном. ― Я давно уже слышал о вас и обдумывал ― почему же вы мечетесь от женщины к женщине, от одной любви к другой; почему никогда вы не могли пребывать, не могли оставаться в том состоянии блаженства и покоя, которое мы, люди, называем счастьем...
Дон Хуан оскалил зубы в скорбной ухмылке.
― От одной любви к другой, ― продолжал Ильдефонсо спокойно. ― Словно вам надо было снова и снова убеждать кого-то ― видимо, самого себя, ― что вы достойны любви, что вы именно из тех мужчин, каких любят женщины, ― несчастный дон Хуан!
Губы раненого шевельнулись; похоже было, что он повторил последние слова.
― А вы между тем, ― дружески продолжал монах, ― никогда не были мужчиной, дон Хуан; только дух ваш был духом мужчины, и этот дух испытывал стыд, сеньор, и отчаянно стремился скрыть, что природа обделила вас тем, что даровано каждому живому существу...
С постели умирающего послышалось детское всхлипывание.
― Вот почему, дон Хуан, вы играли роль мужчины с юношества; вы были безумно храбры, авантюристичны, горды и любили выставлять себя напоказ ― и все лишь для того, чтобы подавить в себе унизительное сознание, что другие – лучше вас, что они ― более мужчины, чем вы; и потому вы расточительно нагромождали доказательства; никто не мог сравниться с вами, потому что вы только притворялись, вы были бесплодны ― и вы не соблазнили ни одной женщины, дон Хуан! Вы никогда не знали любви, вы только лихорадочно стремились при каждой встрече с пленительной и благородной женщиной околдовать ее своим духом, своим рыцарством, своей страстью, которую вы сами себе внушали; все это вы умели делать в совершенстве, ибо вы играли роль. Но вот наступал момент, когда у женщины подламываются ноги ― о, вероятно, это было адом для вас, дон Хуан, да, это было адом, ибо в тот момент вы испытывали приступ вашей злосчастной гордыни и одновременно ― самое страшное свое унижение. И вам приходилось вырываться из объятий, завоеванных ценой жизни, и бежать, несчастный дон Хуан, бежать от покоренной вами женщины, да еще с какой-нибудь красивой ложью на этих победительных устах. Вероятно, это было адом, дон Хуан.
Раненый плакал, отвернувшись к стене.
Дон Ильдефонсо встал.
― Бедняга, ― сказал он. ― Вам стыдно было признаться в этом даже на святой исповеди. Ну, вот видите, все кончилось, но я не хочу лишать падре Хасинто раскаявшегося грешника.
И он послал за священником; и когда отец Хасинто пришел, дон Ильдефонсо сказал ему:
― Вот что, отче, он признался во всем и плакал. Нет сомнения, что раскаяние его исполнено смирения; пожалуй, мы можем отпустить ему его грехи.
1932
Пан Гинек Раб из Куфштейна
Пан Янек Хвал из Янкова еще не опомнился от неожиданности. Судите сами — откуда ни возьмись, свалился на голову гость, пан зять, да какой зять! Извольте взглянуть: штаны немецкие, усы венгерские, — большой пан, ничего не скажешь; а старый пан Янек в это время, засучив рукава, помогал телиться корове. «Вот беда, — подумал про себя растерянный старик, — и чего его черти принесли?»
― Пей, пей, пан Гинек, — усердно потчевал он зятя.— Винишко-то, правда, здешнее, пять лет тому будет, как привез его жид из Литомержиц. В Праге небось кипрское попиваете?
61
в пункте (лат.)