Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 29

И в других деревнях собаки были, но тех я не боялся. Облают издали – и всё. А у Ивана Глухого, как его звали за глаза, был кобель Дунай. Он с лаем бросался прямо в ноги и хватал за штаны. Если палкой на него замахнешься – отскочит, но тут же снова приступает. Сбегаются на лай другие собаки и так обступят, что ни с места, пока не выйдет из дому кто-нибудь.

В тот раз я набрал камней. Бросишь в пса, не попадёшь – он только больше стервенеет, кидается. Нагнёшься, будто за камнем – удирает. Пойдёшь – он опять за тобой. Запустил я в него камнем, когда он удирал. Да камень-то от дороги отскочил и разбил стекло в окне. На звон вышла жена Глухого, кобеля прогнала. А мне ничего не сказала.

В тот же вечер Глухой пришел жаловаться. Ушел довольный и моим позором и тем, что за стекло ему заплатили.

А меня долго жгла обида…

Кража

Старую избу, в которой жили, решили перебрать. Всё, что в ней было, перенесли в новую. И стали жить в новой, хотя и без печи.

Как-то поздно вечером мама тихонько говорит мне:

– Поедешь с отцом в лес, – и подаёт старенький свой полушубок.

Не очень-то хочется мне ночью ехать в лес, да делать нечего – сижу и жду команды.

Когда совсем темнеет и деревня погружается в сон, мы с мамой через заднее крыльцо выходим во двор. У папаши уже запряжён в роспуски конь. Мы садимся на телегу и выезжаем со двора. Отец останавливает коня и тихо закрывает ворота. Мильтон без лая проводит нас и остается сторожить дом.

Конь наш Васька с любой крутизны умел съезжать шагом, а на нашем пути крутых спусков и не было. Телега катится без грохота, слегка пощелкивая на осях обильно смазанными колёсами.

На нашем пути два ручья. Их русла неглубоки, но уж больно вязкие берега, разбитые копытами коней и колёсами телег. Ручьи наш конь очень не любил. Стремился проскочить с ходу. Вот и теперь проскакивает. А это ж шум какой!..

Вон у Бобкиных конь – лену́щий, не дай бог. Зато в любой грязи ступит ногой, постоит, подумает. Переступит и снова думает. Переедешь на нем хоть грязный ручей, хоть речку – ни шума тебе, ни брызг. А наш – беда!

Однако ж не попросишь у Бобки коня ехать за кражей…

У нас, в Ласко́ве, был свой лес, но в нем не было строевых лесин. Они росли только в махновском лесу под названием Кито́вка, да еще в терехо́вском. Тот и другой охранялись своими же деревенскими лесниками. В Терехо́вке лесником был Гусак. Он-то и разрешил папаше, как свояку, украсть нужную лесину, но так, разумеется, чтобы Гусак “о том не знал”.

Туда проезжаем благополучно – нас, кажется, никто не видел. Тереховский лес таинственно притих, и мне страшно еще до въезда в него. Все молчат. Конь Васька всю дорогу вострит уши, ловит каждый шорох в кустах. Несколько раз шарахается в сторону, но, удерживаемый вожжами в крепких руках отца, тут же успокаивается и продолжает идти спорым шагом по наезженной дороге.

Сознание того, что едем красть, не дает покоя. Кажется, из каждого куста кто-то следит. При въезде в лес страх усиливается. Воров тогда судили своим судом – били беспощадно, до полусмерти. Не дай бог – попадёмся тереховским мужикам, думаю я, тогда не миновать беды. Я их всех знаю в лицо, но не могу, как ни стараюсь, представить себе картину избиения отца. Представляется другое: папашу стыдят, а ему нечего сказать в своё оправдание. Именно это меня и тревожит…

Конь при въезде в лес вздрагивает и приседает всякий раз от треска сломавшейся под колесом сухой ветки. Наводит страх шёпот осиновых листьев на вершинах деревьев.

Сколько хожено в Тереховку днём! Лес как лес. И дорога хорошо знакома. И люди знакомы. Поздороваешься и идёшь себе.

А теперь так страшно – помилуй бог!

Останавливаемся.

– Пе-еть, иди подержи коня, – шепчет папаша, слезая с роспусков. Я слезаю, иду к морде коня, беру в руки узду. Папаша скрывается в лесу.

Мама молча сидит на телеге. Конь стоять не хочет, отбивается от комаров.

Через недолгое время папаша возвращается, велит мне садиться на телегу и крепче держаться. Сам же ведёт в поводу коня в сторону от дороги. Мелкие кусты гнутся под передней осью, и, распрямляясь, хлещут нас с мамой. Надо бы защитить руками лицо, но где там! – телега так прыгает по корням, что мы, зажмурившись, едва держимся, чтобы не свалиться под заднее колесо.

Когда останавливаемся и я открываю глаза, уже не могу определить, где дорога, где Тереховка.

Вдруг где-то пропел петух. Мне подумалось – в Тереховке. Стало ещё страшней…

– Это в Есенке, – говорит папаша, привязывая коня. Они с мамой идут в лес, а мне строго наказывают ни на шаг не отходить от коня и ветками отгонять от него комаров.

Звук пилы кажется мне ужасающе громким, а уж когда дерево падает, у меня совсем душа уходит в пятки.

Всё, однако, обошлось. Мы благополучно вернулись домой.

Брёвна пошли в дело.





Силач

Был в наших краях такой мужик – Николай из деревни Требёхино. Силы неимоверной.

В одной деревне новый дом рубили. Плотники ушли обедать, а кафтаны на срубе оставили. Когда вернулись, увидели: один кафтан зажат между первым и вторым венцом, другой – между вторым и третьим. Всех-то венцов было уже восемь. Попробовали плотники поднять венцы – куда там… Позвали на подмогу хозяина – и втроём не взять. Пришлось весь сруб по бревну разбирать и снова собирать.

Вечером соседи сказали, что по деревне проходил Николай Требёхинский.

В другой деревне мужик долго не узнавал своей полосы. У него в краю её спокон веку лежал огромный камень, “плита», а теперь её не было.

– На той плите и отец и дед мой отдыхали, и я сколько лет перекуривал, когда пахал, а вот кому-то она понадобилась.

В деревне никто плиту не брал, все отказались.

Вскоре плиту обнаружили … на дереве. На опушке леса росла старая ель. На высоте в рост человека плита лежала на толстых сучьях.

Как и все богатыри, Николай никогда не похвалялся своей силой принародно. Тайно от людей приходилось давать мускулам нагрузку: требовал организм.

Как-то вёз он большой воз дров на рогуле. В ручье вре́зались колеса по ось – лошади воз не сдвинуть. Распряг Николай лошадь да сам воз и вытащил.

Вот дурак, – заругал себя, – еще животное бил, сам еле вывез.

Сказал и… спохватился. А кто-то видел и слышал.

Николай боялся “худого глазу”.

Стимул

Лёша из Шилóвки бедняком не был, но и богато не жил. Крыша дырявая, в дождь протекала. Запаса дров не было, топили сырыми, по пословице: что с плеч, то и в печь. К весне скот тощал от недокорма.

Едва появлялись проталины, Лёша выгонял скотину на улицу.

– Пусть корешка хватит – скорее оживёт, – говорил он.

Последние остатки сена берёг для коня к пахоте. Но тощий, невылинявший конь плуг тащить не мог. Не помогали ни кнут, ни прут, ни батожи́на. И Леша придумал.

В обоих концах полосы клал по охапке сена, там подкармливал коня. Потом сено брал сынишка, шел по полосе, и конь из последних сил тянулся за сеном, волоча плуг.

Так и пахал Лёша шиловский, пока не подрастала молодая трава.

Андрей Хромой

Тяглицкий Андрей с сыном Петей жили на хуторе у дороги в Шумаи. За глаза Андрея звали Хромым. Хозяйство у него было бедняцкое: изба с приделом вместо сеней, кое-какой дворишко и никакого скота.

Зимой у них постоянно жили цыгане, и дольше всех – Гаврила. Удивлялись люди: с какой это стати Андрей привязался к цыганам? А он отвечал:

– Педво-напедво – навоз. (Он картавил).

– Навоз – да-а, – соглашались мужики, – навоз нужен. Своего-то ведь нет.

– Потом – пдодукты…

– Продукты? Неуж цыганское едите?!

– Во! А не все давно? Ты кусок отдэзад, а я съед. Такой же хдэб.

Мы, когда ходили в Шумаи в школу, иногда делали крюк, заходя за цыганенком Ваней, и сами видели, как Андрей и Петя завтракали за одним столом с цыганами и хлебали из одной чашки.