Страница 57 из 71
— Ну а чего ты хотел-то? — хмыкнул Михаил. — Свое горе на детей завалить? Вот чудак-то! Ты чо своим детям — лиходей?..
— Да жалко, что как-то не так помнить будут.
— И пусть не так. Выдумал: беду, это… слезы по наследству передавать, — загорячился Михаил. — Вот бы прадеды наши, деды свои болячки нам преподнесли. Да мы бы уж давно посогнулись, на карачках поползли. Нет уж; каждый свое должен отстрадать, отрадоваться. Помнить нужно, но без этого… без надрыва.
— Ладно, — неохотно согласился Николай. — Складно ты все разложил. Успокоил.
— Вот что надо, так это шпилек из бетона залить. Следующим летом приедешь — зальем. Я Тимофею с Владимиром скажу, чтоб в один день собраться. Егор, если не заболеет, приедет. Желудок его замучил. Теперь-то уж сколько время прошло — можно. Мать уж смирилась, да и скажем ей: отцу, мол, со Степаном.
…Но собрались братья не летом, а весной, в мае — хоронить Егора. Егор завещал, чтоб в Ново-Икорецкой его схоронили.
Матери уже семьдесят девять стало, и разум у нее от времени и горя ослабел. Когда стали засыпать Егора, она уже не плакала, стояла навалившись узловатыми руками на палку и озабоченно просила;
— Ребята, вы уж дюжа не зарывайте, пригорните чуток, а уж завтра и меня сюда. — Ее уводили снохи, а она оборачивалась, наказывала; — Чего зря землю-то ворочать. Завтра уж заодним.
Три могилы были рядом. Залили на них нетолстый фундамент и шпилек. Владимир высек имена, и только двоим, отцу и Егору, дни рождения написал правильно, а шестерым: Филиппу, Илье, Василию, Ивану, Юрию и Степану — приблизительные, а в военкомате справляться постыдились. Зато смертные дни проставил точно всем восьмерым. Такие дни в семье Ишимовых помнили крепко.
Уехал Николай к себе на далекую шахту и в который раз с запозданием спохватился: «Эх, опять не расспросил про дни-то! Да, видно, теперь уж и не надо. Надо было бы, так и не забыл. Ольга при случае шипеть начнет. А, это ее дело, пускай».
Проня
Проне подфартило: председатель шахткома Кнышев встретил, обрадовался:
— Тебе когда в отпуск?
— Мне-то? — растерялся Проня. — Я-то… Да это… как Машка, а так положено…
— Брось ты Машку, то есть я хотел сказать, езжай-ка на курорт.
— Тык мне счас вроде не до курортов. Машка…
— Опять Машка! — Кнышев досадливо сморщился. — Что ты без Машки и это?.. На шахте ты уже сколько лет?
— Двадцать.
— Во. И ни разу не лечился.
— Да я вить не хворал.
— Не хворал. А как-то жаловался — в желудке печет.
— А это, когда лишнего хватану.
Проня подмигнул Кнышеву. Кнышев мужик свой. Когда-то вместе в забое парились, потом он закончил вечерний техникум и подался «в верха», но не «закомиссарился», как с удовлетворением отмечал Проня.
Уже в шахткоме, выписывая путевку, Кнышев говорил:
— Умный лечится за три года до болезни, а дурак — за три дня до смерти. Вот, — протянул путевку, — кати.
Проня стал, щупать в карманах.
— Так это… нету с собой.
— Да бери ты и мотай! Бесплатная. Не заработал, что ли? — В голосе Кнышева деланная строгость.
Растроганный Проня соображал; «Неловко как-то, на дурняка. Сбегать за бутылкой?» Потоптался, кашлянул:
— Может, это… Федор Иванович, перекусим?
— Ты вот что: кончай лишний раз перекусывать, — рассердился Кнышев. — А то по новому закону припаяют. Доперекусываешься!
— Да я к тому, — покраснел Проня, — вечером бы проводить зашел.
— Ну это другое дело, — не убавляя строгости в голосе, сказал Кнышев. — Будь здоров, — пожал руку. — Некогда счас мне.
Целый день Проня оформлял отпуск. Вечером, внутренне ликующий, торжественный, стараясь изо всех сил быть равнодушным, объявил домашним:
— На курорт вот направили. Не хотелось бы, да гон ют.
Проня вздохнул. Его узкое длинное лицо с еще более длинным сухим носом, кончик которого загнулся в сторону, стало печальным. Вся его нескладная фигура в это время выражала: дескать, не дают жить так, как хочешь.
Его жена Мария, в противоположность Проне усадистая — что вдоль, что поперек, вскинулась;
— Это как — на курорт?! А пальто Вовке? Себе лису уж третью зиму не куплю. Врачи болезнь определили, что ли?
Проня сделал длинную паузу, прошел на кухню, сел за стол.
— Давай! — кивнул на пустую тарелку. — Какой там врачи! С директором сегодня встретились. Ну, покалякали. Как дела в забое да как в семье. Про тебя спросил, не хвораешь ли.
— Прямо уж, — в голосе недоверие, но Проня видит, как приятны жене эти слова.
— Ну? — торопила она.
— Вот и «ну». — Проня, почти положив нос на край тарелки, хлебал суп. — Спасибо, говорю, Евгений Матвеевич, все в створе по отвесу. А он: «Наблюдаю за тобой, Прон Семеныч, что-то ты сдавать стал, один нос, мол, остался. Езжай, — говорит, — на курорт, выправься». — Проня врал. Он всегда любил подвирать, фантазировать, но безвредно и, надо сказать, от правды отступал лишь чуть, в пределах возможного.
— Нос… — Мария разочарована тем, что интерес директора к ней был таким пустячным. — На твой нос глядеть, хоть дважды на курорт.
— …Так что бесплатно, — будто и не замечая колкости жены, говорил Проня. — Сороковку в зубы на билеты да на папиросы — и аля-улю. Не убытошно.
Мария, подперев пухлую щеку рукой, пригорюнилась. Проня дохлебал суп, поднял лицо, долго молча глядел на румяное, как у куклы-матрешки, чернобровое лицо жены, в притуманенные печалью глаза, взгляд которых был спрятан в себе, и ему страшно не захотелось уезжать из дома на целый месяц.
Прожили они девятнадцать лет как один день. За это время всего раз съездили к ее сестре за двести километров и, кажется, ни один день не прожили врозь. Даже на рыбалке с ночевкой Проня никогда не оставался. Рыбаки скулили, подшучивали: карауль, дескать, не карауль жену, а захочет — найдет молодца, из-под длинного носа усклизнет. Проня не обижался и обезоруживал шутников голой откровенностью:
— Я, мужики, не усну без нее. Хоть шильями глаза коли, не усну. Неделю в ночную смену отработаю, прямо чумной становлюсь……
— Во дает! — удивлялись мужики. — А тут на рыбалку вырвешься, то и твое. Хоть сутки отдохнешь от заразы.
Мария тоже. Как-то слух разнесся; в шахте обвал произошел и будто Проню прихватило. С работы в халате прибежала к стволу. Стволовой растерялся, а она об решетчатую дверь билась, не знала, как открыть. Люди случились у ствола, помогли оттянуть, а она уж и чувств лишилась. Вызвали Проню из шахты. Тот на руках ее, тяжелую, домой унес, хоть и машину давали — отказался.
После говорила Проне:
— Если бы, не дай бог, с тобой беда — я бы рядом в могилку.
— Вот дура, а дитенок?
— А и правда, — и опять в слезы.
Умение любить крупно — это, должно быть, дар, данный человеку с рождения, как, к примеру, дар художника. Ей, любви, тоже учатся, как, скажем, писать картины. У Прони с Марией любовного образования не было, но как красиво они любили, наверное, ни разу не сказав друг другу «люблю»!
Предстояла первая разлука в их жизни. Ночью долго не могли уснуть.
— Может, отказаться, а? — спохватывался в догадке Проня. — Мол, сестра приезжает, то, се.
— Нет уж, поезжай полечись. Настуженный весь, наломанный… Полечись уж.
— Да оно-то и надо, только…
— Что «только»?
— Да так.
— А-а…
Им хотелось многое сказать друг другу, но не находили слов. Мария волновалась больше Прони. Чтобы не выдать волнения, сказала с фальшивой строгостью:
— Ты смотри там.
— Что?
— Сам знаешь «что». Хвост-то не распускай. Курорты, они и есть курорты. Послушаешь, рассказывают, так…
— Во даешь! — догадался Проня. — Безголовый я, что ль? Да я… да ты… ты… — и подавился словами. А потом прижимал ее полные плечи, гладил волосы и твердил самое ласковое свое: — Ладушка ты моя, оладушка…
Утром Мария проводила Проню на вокзал. Объявили посадку, и Мария хотела поцеловать Проню, дотянулась до его шеи руками, стала пригибать к себе. Проня подымал голову, водил носом, озирался.