Страница 25 из 71
— Ай, сын, сын. Ай, сын, сын… — повторял отец. Он приносил немного конфет и, главная радость, новую книжку. Читать Колька научился до школы и мог бы прочесть ее один, но он не позволял себе пользоваться радостью одному, ждал, когда отец освободится от дела, потом они читали напеременку. Отец многое объяснял из прочитанного. В книгах этого вроде бы и не было. И тогда Колька спрашивал:
— Откуда ты знаешь?
— Надо, сын, думать и учиться. Вот что есть ты? Ты есть частица солнца, и я, и вот эта изба, и собака наша Цыганочка, и трава на дворе.
Колька очумело глядел на отца, явно не припоминая, когда же он, Колька, отделился от солнца и прилетел на землю, да и всего остального он не видел, чтобы падало с неба. «Маленькие семена, что ли, солнце сыплет? — догадывался он. — А на земле все растет в большое? Да нет».
— А щенята у Цыганочки не от солнца: она их сама родила!
Как отец тогда смеялся! И до чего Колька любил его смех.
— От солнца, — говорил отец сквозь смех. А потом серьезно: — Вырастешь — все узнаешь. Только думать надо и читать много.
Теперь будто кое-что проясняться стало, а не хочется думать по законам жизни о смерти отца. Все кажется, что это не навсегда, а как в долгие годы войны, он будет ждать его.
В войну Колька жил у тети Даши. Колька в школу ходил, а Нине, ее дочери, четыре года было. Отец Нины погиб на финской войне. Тетка Дарья не обижала: жил как в родной семье; она радовалась не меньше Кольки, когда отец присылал письмо, читала вслух. И хотя письмо адресовалось Кольке, но писал их отец и тетке Дарье.
Тоска по отцу не отпускала ни на один день. Она была только разной: то затухала, как костер под дождем, то наплывала и становилась тяжелой, невыносимой. Тогда Колька шел за деревню и смотрел вдаль, на дорогу. Все казалось, что, уйди он домой, и без него выйдет издалека отец, и он его не встретит. А встретит он его обязательно за деревней. Воображение без конца рисовало встречу, и всегда одинаково: Колька не побежит уже навстречу, потому что большой стал, а пойдет шагом. Они сурово посмотрят друг другу в глаза.
— Здравствуй, отец, — скажет он.
— Здравствуй, сын.
И обнимутся по-солдатски, и поцелуются, а потом будут идти рядом по деревне, и со всех сторон на них будут смотреть люди…
Это был ветреный весенний день. Колька копал огород. Сильно хотелось есть, думалось о медуницах, которые скоро зацветут по колкам, и тогда из них можно варить суп; о том, что из набранной им прошлогодней картошки тетя Даша испечет по две, а то и по три лепешки.
Ветер шумел в плетнях, птицы косо летели на ветер, потом поворачивали. Ветер подхватывал их и кидал вниз, за огороды: «С-с-с-ш-ы!» Колька вздрагивал будто кличет кто-то из-за плетня. «С-сын!» — четко услышал он и быстро огляделся. Никого. Вытирал рукавом выступивший пот, и опять за дело.
— Сын!
Отец стоял у сенец. Ветер трепал расстегнутую шинель, обнажая тонкие ноги в обмотках, вскидывал полы шинели, и отец казался бог знает откуда залетевшей сюда измаявшейся птицей, которая силится, но никак не может взлететь. Надо успеть добежать и удержать ее за ослабевающие крылья.
— Па-апа-а!!!
Ему тогда казалось, что бежит он бесконечно долго, как во сне, когда тебя настигает что-то страшное, а ты бежишь — и все на месте, и ноги подламываются.
— П-апа-а!
Отец навстречу шел, подхватил на руки.
— Сын, сын, сын, — повторял хрипло, — сын, сын, сын…
— А я на дорогу ходил! Все время ходил… И все нет и нет, нет и нет. Ружье я все время смазывал, а Цыганочка умерла.
— Сын, сын… — Больше ничего отец тогда не говорил.
У порога стояла тетя Даша. Слезы катились по ее щекам, она их не вытирала и всхлипывала, как обиженная девочка. За ее юбку держалась Нина, и в ее открытых серых глазах были удивление и испуг. Отец поднял ее на руки, поцеловал, и она заревела. Потом он поцеловал тетю Дашу три раза в щеки.
— Слышу, Коля кричит, — говорила, улыбаясь, тетя Даша. — Так меня всю и прокололо. Гаврила Иванович, думаю. Выскочила и — вот те, — она вытерла слезы и теперь вся светилась. Колька тогда отметил, что тетя Даша совсем еще молодая и красивая.
Зашли в дом. Тетя Даша суетилась, усаживала отца к столу и все говорила:
— Ветер-то, ветер, ну прямо с ума сошел. — Будто это было самое главное и говорить было больше нечего.
Отец вынул из мешка слипшийся, пересыпанный хлебными крошками комок конфет, разломил пополам. Колька оторвал клейкую подушечку, отправил в рот, а Нина держала комок, не знала, что делать с этой невиданной штукой.
— Пап, тетя Даша, Нина не знает конфеты! — смеялся тогда Колька. Тетя Даша расплакалась, а отец перестал улыбаться, и лицо его посуровело. Кольке стало стыдно. Он подал Нине конфету. — На. Только не жуй и не глотай, а соси.
Тетя Даша рылась в сундуке, шуршала деньгами.
— Сбегай, Коля, за дядей Васей Елкиным, — сунула в руку деньги. — Пусть в сельпо зайдет.
— А Цыганочку я, папа, в Елкиной роще похоронил, — говорил Колька с порога.
— Ладно, сын, ладно, что похоронил.
Колька бежал по улице, и ветер свистел в ушах весело, толкая в грудь, не пускал к дому Елкиных, и хотелось кричать что-нибудь или петь.
— Ве-те-ер! Ве-етер, ветер! — и мотал длинными рукавами старого отцовского пиджака. За углом Елкиного дома чуть не сбил с ног деда Хворостова. Дед черной, будто дубовой, рукой толкнул Кольку в лоб и потянул уздой.
— Ку-уда тя, шалый!
Колька шмыгнул к двери. Василий Елкин сидел посреди избы, выставив деревяшку. Вокруг него валялись хомуты, узды, вожжи. Пахло дегтем, кожей и конским потом. Руки Елкина были исполосованы черной дратвой. Лоб у него широкий, лицо, заросшее седой щетиной, книзу заклинено, рот маленький, будто шнурком стянут, под большим лбом маленькие серые глаза. Похож он был на деловитого зверька.
— Папа пришел! — выпалил Колька.
Елкин подскочил на лавке.
— Када?!
— Только что. Копаю я огород, а он…
— Мать честная, курица смешная! Детки, дайте шинелку. — Проскрипел деревяшкой к русской печке. — Что, морозит? Ладно, мать, и без шинелки. Небось тепло на улице.
На обшарпанной печке завозилась хворая жена Елкина.
— Обедать приходи, Вася…
— Ешьте тут за меня — в гости, чай, иду, — подмигнул ребятишкам, которые серой кучей возились в углу, что-то мастерили из хвороста. Колька сунул ему деньги.
— В сельпо надо…
От сельпо Колька нес кринку, а Елкин костылял сзади и уговаривал:
— Ты не бежи. Куда ты бежишь? Папка теперь все… Теперь жить будет… Теперь все…
От порога Елкин часто засеменил деревяшкой, широко раскинув приподнятые вверх руки:
— Кум, дорогой!..
Обнялись. Елкин затрясся в плаче. Отец отстранил его, держал на вытянутых руках за плечи, смоляные глаза смотрели сурово, осуждающе.
— Что ты, кум Василий? Писали мне, что ты чуть не героем вернулся. Слезы нам ни к чему.
— Это верно… Чуть не героем… — Елкин вытирал замызганным рукавом гимнастерки слезы. — Пожег я их, кум, девять штук пожег. А они вот мне… ногу. — И не понять было опять, плачет он или смеется. — Да мы-то ладно, ладно, кум! Детки бы жили, цыплята наши…
Сели за стол. Вошел дед Хворостов, его тоже посадили. Выпили. Дед держал стакан, а черные крупные концы его пальцев были похожи на раздавленные овечьи копыта.
— Немец, говорят, гладкий нынче, — заговорил дед, — бить его нашему солдату не с руки было.
— Били! И крепко били! — запылил захмелевший Елкин. — Гладких, если хочешь, способней бить: у них зла меньше.
— …В ту войну немец квелый был, — продолжал дед, — прикладом махнешь — три души подковки вверх. Потому — у нас и сало, и крупчатка, а он тощ.
— Всяк разговор, дед, у тебя через брюхо значится, — сердито заговорил отец. — Про душу ты никогда не помнил.
— Ты, Гавря, как был гордым, так и остался, — обиделся дед, — а душе и голове ясность брюхо дает.
Как бы в доказательство он зачистил со сковородки последнюю картошку и, видя, что тетя Даша ничего не подает, стал собираться.