Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 71



— Вот, сын за вами. — Врач развел руки и сцепил их на животе. — Думаю, что в деревне будет лучше, а лечение выпишу то же самое.

Отца переодели, но сам он до телеги идти уже не мог, поддерживали врач и Колька. Положили на сено и покрыли шубой, которую прихватил из дому Колька. Он тронул Пегашку и шагом выехал на дорогу.

Почернел Колька, совсем извелся. Дни стояли знойные: сенокос в разгаре. Просыпался на восходе, чтобы перед работой полить огород, сварить завтрак, обиходить отца, а днем четырнадцать часов подряд тянул за налыгач быков, возил копны до боли в голове от зноя, до устали несказанной. В обед, быстро поев, падал в тени, и глохли для него голоса женщин и ребятишек; засыпал с думой об отца, о том, что вечером вынесут с дядей Васей Елкиным отца на двор, под черемуху.

Днем навещали отца соседка тетя Даша и медсестра Вера. Она делала уколы и давала отцу таблетки, но он усыхал день ото дня: лечение не впрок. От собачьего сала отец отказался после того, как выпил топленого полстакана и его страшно вырвало. Елкин тогда конфузился, суетился около отца.

— Гляди-ка, не пошло. А ведь первое дело — сало.

Обычно веселый, неунывающий Елкин тогда притих, скрипя деревяшкой, вышел во двор, смотрел на озеро.

— Кончилась война, а люди от нее еще мрут. Не в бою, вишь, погибают. А как же?

Колька на пороге сенец сидел слушал.

— Колька, — обращался к нему Елкин. — Ты вот смышленый, Колька. Видел, как собаки дерутся аль зверье какое ни то. Поцапались и разбежались. Редко до смерти доходит. Почему же люди, Колька, мильенами друг дружку убивают? Все говорят; за хорошую жизнь. А за хорошую жизнь нешто можно человека убивать?

Елкин скрутил цигарку, сел на лавку:

— Крут ты, Колька, будешь головой, вижу. Потому, книжки с отцом вы всё читали. Возрастешь, крепко подумай, об чем я тебе говорю. Я ведь тоже убивал. — Елкин покрутил головой, горько усмехнулся. — Лезет ведь, варнак, за горло хватается. А я его — хрясь! — и крышка. Да разве я б его тронул? Но ты не лезь! Не лезь! — Елкин несколько раз стукнул кулаком по колену, будто бил того, кто лезет убивать за чужое добро.

Колька уставился в Елкина, а потом по-взрослому, баском заговорил:

— Хочешь, дядя Вася, знать, почему лезут?

— Ну, разъясни.

— Потому лезут, что не боятся.

— Вот уж верно! — хлопнул Елкин ладонями. — Ну и калган у тя, Колька.

— Вырасту, такие пушки придумаю, чтоб дальше стреляли, чем у злых людей.

Елкин, склонив голову и приоткрыв рот, с удивлением глядел на Кольку, а тот грозил кому-то кулачком вдаль.

— Вот полезь потом! Хрен полезешь!

— Только не злись, Колька, соленый воин. Злиться нехорошо.

— А я не буду. Я учиться буду и придумывать технику.

— Вот это так.

Елкин поднялся, оглядел подворье — ни курицы, ни поросенка.

— Да, живем, — забормотал Елкин, — что турецкие святые; все имущество — зерен да трубка. Эх, война, война, какую отрыжку дает, язва. — И поскрипел деревяшкой к калитке. — Смотри за отцом. Завтра приду.

…Сегодня, вернувшись с работы, Колька прошел в отгороженную досками вторую половину избы к отцу, спросил, как всегда:

— Ну как?

— Ничего, — сказал отец, а глаза улыбаются, соскучился. — Дух от тебя хороший, сенной.

Колька стоял с трухой в волосах, соглашался:

— Ага. Хочешь на двор? Звезды уж светят.

— Нет, — прошептал отец, и Колька испугался.



До этого он всегда хотел побывать на улице. Сперва Колька его выводил, потом почти выносил с Елкиным, а отец стеснялся и говорил: «Зачем это?» — но радовался. Его клали на постланный на траву тулуп, и он лежал вверх лицом, глядел на звезды. Елкин садился на скамейку, выставив деревяшку, курил. К ночи сухая степь влажнела, струила запахи разнотравья, и отец оживлялся.

Елкин рассказывал про «дырявые» дела деревенские и все спрашивал:

— Как, кум, вылезем?

— А чего ж? Вылезем.

Колька садился на траву, слушал.

— Нам вылазить самим. Нам никто не поможет.

Тихо в Осиновке, совсем тихо. Только дышит тяжело отец, да слышится легкое шуршание не то листьев, не то звезды шелушатся, которых так много, что, кажется, они трутся боками друг о друга и осыпают осколки-шелуху.

— Ночью тоже… В окопе сидел, а перед глазами — Стожары. — Отец приподнял слабую руку, указал на три кряду стоящие звезды.

Колька знал эти звезды: отец учил по ним узнавать время. Сейчас он смотрел на них, а отец рассказывал:

— Лейтенант пробежал, дал команду к атаке готовиться. А я гляжу на Стожары и ничего не помню: ни Кольку, ни Осиновку. Только думаю: конец, отсветили мне. А может, даст бог, жив останусь.

— Чудно, — вздохнул Елкин. — Ты, Гаврила, сроду был чудной. Я перед боем, кроме как о Дуське и детишках, ни о чем не помнил.

— Лейтенант закричал. Страшно, отчаянно, вроде мальчишка, что босой на стекло наступил. Выскочил я из окопа…

— А потом? — тихо спросил Колька.

— А потом? Потом вот… Лежу, смотрю на них…

— Да-а… — вздохнул Елкин, а Колька подумал, что отцу сейчас так же страшно, как тогда в окопе.

…Сегодня он на улицу не захотел и от еды отказался, только из носика чайника жадно попил воды.

«Вот, — подумал Колька, — уже не страшно ему. Стожары видеть не хочет, умирать будет».

Колька лег спать. Он долго не мог уснуть и тихо, чтоб не слышал отец, плакал. Уснул, кажется, на миг.

Ночью проснулся, зажег торопливо лампу и подошел к отцу. Его удивило, что дышит отец бесшумно и даже не вздымается на груди одеяло.

— Умер, — сказал Колька, вздрогнув, и оглянулся. Он вздрогнул испуганно не потому, что страшно, а потому, что ему показалось, будто «умер» он сказал сильно громко, почти крикнул, и что его кто-нибудь услышал. Колька смотрел на отца: высокий лоб, запавшие виски, прямой нос, кончик которого уже посинел, и жесткие седые усы.

Колька знал, что отец умрет, но смерть его представлял не так. Страшней или нет, но не так. Вот он не побежал, никуда, не закричал, а спокойно смотрел на мертвого отца. Из-под перины белел угол раскрытой книги, и Колька осторожно вытянул ее. Это был Тургенев, «Вешние воды». Его удивило: зачем отец перечитывал книгу, которую они прочитали вместе?

Колька подсунул книгу под перину и тихо пошел к столу. Свет выхватил из тьмы портрет молодой женщины; волосы пробором, брови черные дугой, выбитый кружевной воротничок. Мать. К портрету он привык и не замечал, как привык к пожелтевшей старой репродукции «Рыболов», что висела над численником уже много лет.

Мать Колька не помнил. Умерла она, по рассказам отца, в день его рождения. И только недавно Колька догадался, что его жизнь стоила смерти матери. Он не знал материнской ласки и никогда не чувствовал в этом нужды, как не чувствовал ее в друзьях: всех их заменял ему отец.

Оглядываясь на портрет, понес лампу к столу, и ему показалось, что мать повела темными глазами ему вслед. Колька вернулся. Сейчас он впервые рассматривал лицо матери и удивлялся себе: как же он раньше не думал о ее прошлой жизни? Тени от света лампы ходили по лицу портрета, и лицо хмурилось. «Обижается на меня», — подумал Колька. Он протянул руку с лампой к портрету, и опять лицо матери стало спокойным, бесстрастным.

Колька вспотел. Кто-то давил за горло, ему было трудно дышать.

— Мама! Мама! — позвал он. — Слышишь? Папа умер. Ма-ама-а! — Колька ревел, и лампа вздрагивала в руке, тряслись худенькие плечи под рубашкой из плащ-палатки. Плача, он поставил лампу на пол и вышел во двор.

Ночь была темная и прохладная, со множеством звезд. Стожары были еще высоко — часа два ночи. Колька сел на лавку под черемухой. На юге слабо ветвились молнии. Глухо доносился гром, будто кто сыпал в погреб картошку.

«Посижу до утра, — решил Колька, — что людей полошить».

Колька не мог без отца прожить дня. Бывало, еще до войны, уходил отец по делам в город, и тогда день тянулся бесконечно. По нескольку раз выходил за деревню, до слез в глазах смотрел на дорогу. Отца узнавал издалека; ходил он быстро, без покачки, широким шагом. Колька бежал навстречу с криком: «Папа пришел!» Отец поднимал сына на руки, колол усами щеку, нос.