Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 135

Но вот, кажется, уж такой незначительный, такой случайный толчок, этот нервный припадок Маргариты, — и равновесие утрачено…

Показав Лукерьиному Мишке и его напарнику Коське Ящикову, как очищать от нагара свечи зажигания, Цымбал забрел в гущу ракитника, разросшегося вдоль межевой канавы, раскинул тут свою куртку из толстого шинельного сукна, прилег на нее и принялся перочинным ножом аккуратно подпарывать подкладку кармана гимнастерки. Подкладка была двойная: между тканью, как в тайнике, уже несколько месяцев, с той встречи на Гатчинском шоссе, хранилась пожелтевшая фотография. Как зашил ее тогда, так и не трогал до сей поры. В отряде боялся оттого, что там и деревья имели глаза, а здесь — во имя сохранения душевного равновесия. И вот снова он видит пышную, незнакомую, по немецкой, должно быть, моде сделанную прическу, какую–то чужую ящерицу из камешков вокруг открытой шеи, видит незнакомое шелковое платье в цветах и листьях… И только смеющиеся, в чуть припухших веках, прищуренные глаза, по–прежнему родные, милые, свои, хорошие. Сколько силы оказалось в этой маленькой сельской учительнице немецкого языка, в его Катюше, которая даже при виде престарелой беззубой дворняги или дождевого дорожного червя, тревожно повышая голос, звала на помощь: «Виктор, Виктор!..» А здесь она смогла смеяться в лицо какому–то эсэсовскому громиле с двумя зигзагами на воротнике, который аккуратно отпечатал ее снимок на матовой, зубчатой по краям бумаге,

В сумерках, когда трактористы уже собрались разойтись по домам, директор выстроил их возле машин и сказал твердо:

— Вот что, ребята… Ночи сейчас короткие. А на два–три темных часа можно подвесить к радиаторам фонари. Я тут собрал несколько «летучих мышей». И будем пахать. Чтоб к утру не меньше десяти гектаров было!

Поворчав, побурчав, ребята, а с ними и Ползунков с Казанковым, сходили в столовую, поели Лукерьиного «бланманже» и принялись заправлять машины.

До полуночи сидел Цымбал в поле на покрытой росой траве, следил, как в майской полутьме, откладывая борозду за бороздой, неспешно ходили тупорылые и горбатые, похожие на быков, машины, как подслеповато мигали их желтые керосиновые глаза. Он вспоминал картину из какой–то давней книги, — не то из Майн — Рида, не то из Фенимора Купера: свирепые крутогорбые бизоны лавиной шли через железнодорожное полотно и такими же горящими желтыми глазами косили на остановленный ими в прерии поезд.

Равновесие в душе не восстанавливалось. Вперемежку с воспоминаниями детства перед ним мелькали картины партизанской зимовки в лесах под Вырицей, проносился плетеный Катин шарабанчик, возникала бледная Маргарита Николаевна, брала его за руку и уводила в общежитие техникума, к долгим тогдашним беседам по вечерам, к наивным мечтаниям и порывам юности. Как была она, Маргарита, тогда заносчива и неприступна, и как сильно изменили ее годы!

Он представил себе Катю на месте Маргариты Николаевны, — не разведчицу Катю, а ту прежнюю Катюшу, пугавшуюся престарелых дворняжек, — представил себе тоску женщины, которая потеряла всех близких, осталась одинокой, и, когда на скотном дворе заорал проснувшийся юрловский голосистый, пошел в деревню, прямо к домику с палисадником из неокрашенных смолистых реек. Перед окошком остановился в нерешительности. Окно было распахнуто, в комнате однотонно стучал будильник.

Цымбал присел на осыпанную белыми лепестками ветхую скамеечку под старой кривой яблоней, свернул цигарку, закурил. Он был и раздосадован и обрадован тем, что в домике тихо, что Маргарита спит. Надо бы, конечно, поговорить с ней, разобраться в происшедшем, извиниться, быть может, за сказанные грубости, — никогда не следует грубить женщине, даже если она и заслужила это своим поведением. А особенно не следует грубить в такое, военное время, когда редкая женщина не носит в себе скрытого горя. Грубить не надо, нет. Но где же взять хорошие слова для объяснения, если ты тоже в таком состоянии, когда тебе самому необходимо хорошее слово?

Так же однотонно, как будильник в комнате, за деревней гудели машины. Цымбал непроизвольно прислушивался к их работе, каждая перемена ритма в моторах заставляла его настораживаться, видеть мысленно то подъем, то ложбину в поле, то сорвавшийся с прицепа плуг или неровно искрящее магнето. За оврагом — можно было подумать, что там пикирует «мессершмитт», — трактор начал выть так густо, тревожно и прерывисто, будто собрался вот–вот взорваться. «Двойка», наверно, которую опять до одышки загоняли Ползунков с Казанковым.

Надо было бежать туда. Цымбал шевельнулся, чтобы подняться со скамьи, но его остановил раздраженный голос:

— Почему ты мешаешь людям спать? Что тебе здесь надо?

Возле окна стояла Маргарита Николаевна, в том же стареньком жакете, что и днем, но гладко причесанная, аккуратная. В комнате позади было по–предрассветному темно. На этом темном фоне отчетливо белело ее лицо, сливаясь с белизной воротничка легкой блузки. Глаза казались черными, и смотрели они неизвестно куда.

— Я не хожу, я сидел, — ответил Цымбал смущенно. — Я тихо. Прости, если разбудил, но ты ведь, кажется, и не ложилась…

— Это тебя не касается, и твои догадки мне абсолютно безразличны.

— Но мне они не безразличны. — Цымбал подошел к окну. — Если все это из–за меня, я должен…

— Ничего ты не должен, — оборвала Маргарита Николаевна. — Ты уже с лихвой отдал мне долг. Уйди, пожалуйста, слышишь?

— Какой долг? О чем ты говоришь? — Цымбал придвинулся еще ближе к окну.



— О чем? Об очень простом. О моем «будем друзьями». — Она засмеялась, но совсем невесело… — Ты пошел еще дальше меня. Не только дружбы, даже уважения у тебя ко мне…

— Маргарита! Ну что ты, честное слово!

Неужели она все еще помнит тот вечер в сельской больнице, когда по мокрым от дождя окнам стучали черные ветви жимолости, неужели помнит нерадостный разговор, и неужели же тот случай возле больничной постели до сих пор сохранил для нее хоть какое–то значение?

— Что ты, Маргарита! — повторил он. — Ты же взрослый человек. Это же смешно, подозревать меня…

— А мне не смешно, — перебила она.

За Никольским, за большим селом левее Славска, точно в дверь, которую требовали отворить, ударили тяжелые кулаки… На развилке дорог возле кирпичного завода, там, где серый шлагбаум контрольно–пропускного пункта перегораживал дорогу, громыхнули четыре разрыва. Снова удары кулаками, и снова разрывы.

— А мне не смешно, — повторила Маргарита Николаевна, прислушиваясь к канонаде. — Уйди лучше, Виктор. Ты никогда, никогда ничего не поймешь.

Она опустилась на что–то невидимое Цымбалу — на стул или на сундучок, уперла локти в колени и на сцепленные в пальцах кисти рук положила подбородок. Лицо ее было вровень с подоконником, в зрачках темных глаз Цымбал увидел вспыхивающие и гаснущие отблески далеких ракет.

— Нет, не уйду, — ответил он. — Мы должны все выяснить.

— Выяснено достаточно: и твоим поведением, и твоим отношением ко мне. Ну, не стой же под окном, как мальчишка! Это глупо. — Она медленно прикрыла оконные створки.

На деревне снова протяжно и звонко запел одинокий петух.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

В июне, после холодных и ветреных долгих дней, прошумели теплые дожди. На лугах поднялись густые веселые травы, поля зеленели овсами и горохами, метельчатой ботвой моркови, лопушистым капустным листом.

Каждое утро, захватив с собой косу и объемистые прутяные корзины, Варенька Зайцева вместе с тезкой своей, скотницей Варварой Топорковой, ходила в луга за травой. Откормив и поправив коровенок, собранных по всему району, Варенька занялась разведением кроликов — тем любимым делом, которое отлично было поставлено ею когда–то в колхозе «Расцвет».

Новая ферма возникла неожиданно. Бровкин и Козырев, отработав в тракторной бригаде на посевной, перед тем как вернуться в дивизию, хозяйственно осматривали поля.