Страница 19 из 135
Посевная затягивалась. Неимоверно долго сеяли овсы и горох; с трудом подготовили несколько гектаров пашни под картофель и овощи, — и то благодаря только юному бригадиру Леониду Андреичу, в руках которого машина вела себя без особых капризов, да Тихону Козыреву, до удивления быстро научившемуся водить трактор. Эти двое несли на себе главную тяжесть весенней вспашки. Друг Козырева — Бровкин — за дело тракториста и не брался. Он обычно шагал за плугом по борозде и, если случалась заминка, помогал товарищу ее устранять. Он был как бы участковым механиком.
Время шло. Козыреву и Бровкину, которым Лукомцев уже один раз продлил срок пребывания в колхозе на неделю, пора было возвращаться в дивизию. Цымбал снова должен был задумываться, где же искать мало–мальски опытных трактористов… И снова, на помощь ему пришел Долинин. Секретарь райкома отправил на пахоту шоферов — своего Ползункова и пресниковского Казанкова.
Ползункова Долинин отправил в МТС в порядке наказания. И было за что его наказывать. Директор кирпичного завода рассказал на днях Долинину о том, что с осени хранит немного картофеля на семена. Долинин поинтересовался, много ли у него таких запасов; оказалось, что очень мало; и еще выяснилось, что Ползунков, дважды приходил зимой на завод и брал там то пять, то шесть килограммов картошки. «Ну как не дать? — сказал директор. — Как–никак, ваш шофер, Яков Филиппович…»
Всегда ровный, Долинин на этот раз буквально разъярился. Он вызвал Ползункова и зло накричал на него. Шофер не возражал, не протестовал, стоял перед ним угрюмо и молча. И только когда Долинин, уже несколько поостынув, чтобы пообразнее втолковать своему подчиненному всю тяжесть его проступка, заговорил о том, что если каждый во имя своего брюха начнет тащить с заводов, с фабрик, из колхозов и совхозов все, что ему приглянется, то так можно государство разграбить, — Ползунков не выдержал.
— Винюсь, Яков Филиппович, — сказал он хмуро, — но иначе не мог. Ей–богу, не мог. Да что вы из меня душу тянете! — вдруг повысил он голос. — Наказать хотите — наказывайте. Только иначе я не мог, опять вам говорю. Что мне, легко, что ли, было смотреть, когда вы мотались–мотались по району, а спать не евши ложились! Пошел да и принес картошки, а вам соврал, что на бензин выменял. А во второй раз я ее брал, когда товарищ Солдатов к нам приходил. Вы еще можете мне не одно дело пришить: капусты я ведро в райпотребсоюзе выпросил, лук от цинги добывал…
Долинин в растерянности смотрел на взволнованного Ползункова. Да, да, было так. Было, что зимними вечерами шофер сам, никому не доверяя, время от времени варил для него, Долинина, кислые щи, жарил лук с хлебом, приносил свиные кости, из которых получался неплохой бульон; и всегда выдумывал при этом какие–то замысловатые истории, чтобы объяснить, откуда он это все берет. Долинину тогда объяснения Ползункова казались вполне правдоподобными и подозрений никаких не вызывали.
Полнейшее смятение чувств испытал он сейчас, узнав наконец истинную правду. Первым его движением было пожать руку своему скрытному товарищу. Растроганный неожиданной сценой, Ползунков только бормотал: «Каждый бы так на моем месте, Яков Филиппович… А как же иначе?.. Что вы, ей–богу!..»
Но чувства чувствами, а проступок оставался проступком, и Долинин сказал вечером Ползункову:
— Завтра вместе с Казанковым отправишься в колхоз, будешь работать на тракторе. С одной стороны, это тебе ответственное задание райкома, с другой стороны — наказание. За что, сам знаешь.
Ползунков только шевельнул плечами. Не такое уж зверское было это наказание: хоть отдохнешь в поле от вконец разладившейся, разбитой «эмки».
Оба шофера предстали перед Цымбалом. Цымбалу от их помощи только прибавилось забот. Ни Ползунков, ни Казанков никак не могли привыкнуть к особенностям трактора, гоняли машину, что автомобиль, — все на третьей да на третьей скорости; плуги от этого часто срывались с прицепа, моторы перегревались и глохли, перетяжку подшипников приходилось делать чуть ли не через день.
В одну из подобных минут, когда, раскидав на меже ключи, шплинты и гайки, они снова возились с подшипниками, а злой Цымбал нетерпеливо ходил вокруг и придумывал такие слова, которыми можно было бы сразить шоферов с одного удара, в поле появилась Маргарита Николаевна. Она, как обычно, сухо окликнула: «Виктор, мне надо с тобой поговорить», — отвела Цымбала в сторону.
— Дело в том, — начала Маргарита Николаевна, — дело в том, что это безобразие. Нельзя так работать. Картофельная рассада перерастает… И все из–за вас.
— Мы же сорок гектаров вспахали.
— Все сорок уже засеяны и засажены.
— К завтрему подготовим еще гектаров пять или шесть.
— Мало, очень мало, Виктор! Пойми…
— Ну, знаешь, больше того, что могу сделать — не могу! — раздраженно развел руками Цымбал.
— Не можешь? — переспросила Маргарита Николаевна, бледнея.
— Не могу! Мне не разорваться!..
Она с испугом отступила. Ее пугало что–то сумбурное и страшное, поднимавшееся изнутри, закипавшее в душе. Она чувствовала, что сейчас закричит, наговорит Цымбалу ужасных слов. А затем придет бездумное оцепенение, — все для нее станет безразличным и ненужным. Так уже однажды было февральской ночью, в подземелье собора, когда, проснувшись, она нащупала рядом с собой холодное тело мертвого ребенка.
— Должен разорваться! Должен! Должен!.. — услышал Цымбал чужой, незнакомый, срывающийся голос, увидел чужое обескровленное лицо и темные, вдруг провалившиеся глаза.
Он не мог понять, что все это означает: не так, что ли, ответил, и вот вам нате — истерика? Но ведь и ему далеко не все отвечают так, как хотелось бы, — не рвать же из–за этого голосовые связки.
— Обратилась бы к психиатру, — сказал он грубо. И тотчас пожалел об этом. Не утирая слез, молчаливая и тихая, стояла перед ним Маргарита Николаевна. В непокрытых волосах ее билась запутавшаяся с лету пчела: Маргарита Николаевна и рукой не шевельнула, чтобы отогнать ее.
Цымбал не знал, конечно, о том, что это не истерика избалованной бездельем бабы, а следствие тяжелых испытаний, выпавших на долю двадцатипятилетней женщины, что это болезнь, которую старичок профессор из Пскова, тоже нашедший себе убежище в Исаакиевском соборе, робко порекомендовал лечить покоем, воздухом и хорошим питанием. Но Цымбал все–таки понял, что просто несдержанностью объяснить вспышку Маргариты Николаевны нельзя.
— Не волнуйся, — заговорил он как можно мягче. — Все сделаем. Сколько надо тебе гектаров?
— Мне все–все равно. Мне ничего не надо. Ничего! — Маргарита Николаевна повернулась и, спотыкаясь, путаясь в юбке, прямо через пашню, через борозды пошла к деревне.
Цымбал расстроился. Недовольный собой, он хмурился а этот день еще больше, чем прежде, и ни на минуту не мог отделаться от какого–то назойливого беспокойства. Стычка с Маргаритой Николаевной вывела его из равновесия, поддерживать которое, с тех пор как ушли партизаны, ему стоило большого труда. Он, пожалуй, уже примирился с той резкостью тона, с какой Долинин приказывал ему остаться в районе и налаживать тракторный парк. Он и сам на месте секретаря райкома поступил бы, наверно, так же.
Нет, не в том было дело, что в районе его оставили насильно. А в том, что он теперь окончательно утратил связь с женой и уже совершенно не знал о ней ничего. Правда, находясь в отряде, он тоже не знал о ней ничего, но там было сознание, что она где–то рядом, близко, и, неизвестно еще, не окажется ли он ей полезен в случае провала, не придет ли на помощь в тяжелый час.
Оставаясь же здесь, в полнейшем неведении о том, что происходит с женой, он чувствовал себя глупо–беспомощным. Случись что с Катериной — только вой тогда по–волчьи от тоски где–нибудь тут в овраге за деревней, скрипи зубами, бейся головой о землю.
В беготне по полям, в бесконечных заботах, возне с машинами и в спорах с трактористами этому чувству не было простора. Зная это, Цымбал не давал себе ни отдыха, ни передышки, ложился поздно — чтобы побыстрее уснуть, вставал рано — чтобы даже и снам беспокойным не поддаваться. Всегда и всюду он упрямо боролся с беспокойством, которое неотступно ходило за ним неслышной тенью, ждало своей минуты. Хоть на полшага, да опередить ее, эту тень, стремился он, и это ему почти удавалось.