Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 112

Южное солнце слепило ему глаза, и он не мог ничего разглядеть.

Утром он заметил, что к его рубашке прилипло что–то коричневое. Попытался соскоблить пятно перочинным ножом, но только порвал ткань. Решил, что это накапало со стеариновой свечи — когда он возвращался в гостиницу, жена хозяина светила мужу, чинившему пробки. Но нет, судя по запаху, это был не стеарин. Темные пятна словно прожженной рубашки пахли воском.

«Чьи–то крылья расплавились над моей головой, — подумалось Мартину. — Слишком близко они были к солнцу, и воск стекал по небу…»

Вечером он прочитал в газете о гибели трех космонавтов. Они сгорели при посадке.

Такое сильное волнение он испытал впервые, когда ему было десять лет. Они возвращались с отцом после прогулки в поле. Был конец мая. Шелест хлебов напоминал плеск волн — звук летел вслед за набегавшими одна за одной зеленоватыми гривами. Когда, докатившись до подножья холма, волны разбивались, шум отрывался от их зеленого гребня, и Мартин видел, как он, превратившись в жаворонка, взмывал в небо. И вот уже не видно его крыльев. Он превратился в камешек, который чья–то рука швырнула в небесную высь. Миг — и камешек, снова обретя крылья, летит отвесно вниз и падает прямо под ноги Мартину. Мальчик наклонился и увидел, что на дороге лежит только что взлетевший в небо жаворонок. Птица была мертва.

— Странные существа эти жаворонки, — сказал отец. Он двинулся было дальше, но его остановил испуганный взгляд сына. — Зимой я видел, как они клюют навоз на улицах. А придет весна, на них словно какое безумие находит. Взлетают в небо — выше, выше, пока сердце не разорвется… И не нужны им ни навоз, ни зерна на дорогах, ни спокойная жизнь! Манит их небо. Вот и пойми. Ведь всего–то навсего пичужка. Даже разума нет, как у нас…

Был в их семье человек, которого Мартин никогда в своей жизни не видел. Фотография его многие годы висела в их доме. Меняли мебель и ковры, а фотография неизменно висела на стене — выцветший кусочек картона величиной не больше открытки, с которого смотрел молодой, чуть старше двадцати лет человек, с густой шапкой волос надо лбом. У него был короткий нос с широковатыми ноздрями, темные прищуренные глаза и губы, приоткрытые в задорной улыбке. Верхняя губа, приподнятая, вероятно, криво выросшим зубом, была рассечена, как у зайца.

Эта улыбка неизменно сияла со стены отцовского дома. Цвели яблони во дворе — человек на фотографии улыбался. Загорались от удара молнии и пылали, как факелы, дубы на холме, а улыбка не сходила с его уст. Старели родители Мартина, ветшал и трескался дом, стебли виноградной лозы делались похожими на растрепанную пеньковую веревку, а улыбка человека на фотографии оставалась все такой же молодой и лучезарной.

Кто он был? Почему ни разу не переступил порога их дома? Жив ли он? Мартин не раз задавал в детстве эти вопросы. Но родители считали его слишком маленьким, чтобы рассказывать ему историю человека с фотографии, на вопросы Мартина отвечали только: это его дядя, его зовут Тома, он уехал далеко–далеко и не скоро вернется. С тех пор прошло почти двадцать лет.

Однажды зимним вечером перед их домом остановились сани. Мартин, глянув в окно, увидел двух лошадей с пушистыми от инея мордами. Из их темных ноздрей вылетали густые струи пара. Закутанный в бурку возница слез, привязал поводья к липе и кивнул седоку, чтобы тот тоже вылезал из саней.

Когда нежданные гости вошли в комнату, Мартин разглядел, что стоявшему рядом с возницей человеку было лет под пятьдесят, что он был среднего роста, с густыми бровями — их заснеженные дуги изгибались над небольшими темными, как сливы, глазами. Ничего другого на лице незнакомца, скрытом завязанной под подбородком ушанкой, разглядеть было нельзя. В тусклом свете лампы было заметно, что пальто у незнакомца сильно поношенное, с обтрепанными петлями, а на плечах, с которых гость стряхнул снег, коричневый цвет приобрел желтоватый оттенок, словно пальто окуривали серой. На ногах у незнакомца были большие серые валенки с огромными галошами.

Мать Мартина, удивленная неожиданным появлением гостей в такой поздний час, пригласила их сесть к печке и, пока они расстегивали скрипящую от налипшего снега одежду, бросилась накрывать на стол.

Тот, что был в валенках, смахнул с бровей таявший снег. Снял ушанку. Волосы его были коротко острижены, а над левым ухом был виден длинный шрам, похожий на полумесяц.

Оглядывая комнату, гость задержал свой взгляд на фотографии. Лицо его оживилось, и он, тщательно подбирая место болгарским словам в своей чуть хрипловатой, прерываемой кашлем русской речи, сказал, что возвращается издалека в свое родное село и заехал повидать отца Мартина, своего старого друга.





— Отец умер в сорок втором, — ответил Мартин, похожий чертами лица (вероятно, хорошо знакомыми человеку в ушанке) на покойного Калинова.

Гость ничего не ответил. Молча, не сводя глаз с фотографии на стене (с нее на него смотрел Тома — наверное, тоже его старый друг судя по тому, что глаза незнакомца повлажнели), нашарил красными от мороза пальцами в кармане пачку русских папирос, размял одну и попытался зажечь. Папироса отсырела, пламя спички лишь обуглило бумагу и погасло.

Мать Мартина, услышав русскую речь, выронила сковородку (раскаленное масло зашипело) и, побледнев, бросилась к гостю. Подумала, верно, что слухи о гибели Томы — выдумка, что в этот вечер, когда во дворе топтались замерзшие кони, в дом вернулся ее брат, а она не узнала его. Она пристально вгляделась в лицо гостя — нет, это был не Тома. Он улыбнулся ей замерзшими губами. Прижав руки к груди, она едва не вскрикнула, но слова, как это бывает во сне, застряли у нее в горле.

— Господи, неужто это ты, Костадин? — наконец выговорила она.

— Узнала! — протянул к ней руки человек со шрамом.

Лицо его вдруг расплылось перед ее глазами — слезы, задержавшись на миг на ресницах, потекли, увлекая за собой забытый образ и омывая его радостным светом. Гость сжимал ее в своих объятиях, и она не ощущала ничего, кроме мягкой, теплой капельки на своей правой щеке (гость тоже плакал) и тонких снежных игл на его цигейковом воротнике, щекотавшем ее левый висок.

Эмигрант возвращался из далекой русской земли после двадцати двух лет изгнания. Он ехал под вой метели, торопясь в полузабытое родное село на берегу Огосты. Но метель усиливалась, дорога тонула в сугробах, и он остался переночевать.

Мартин вместе с возницей поставили лошадей в сарай. Попытались счистить с них снег, но ледяные сосульки, звеневшие на их гривах и хвостах, словно приросли к ним, и их невозможно было отодрать.

Вернувшись в дом, Мартин увидел, что гость уже спит. Валенки с галошами стояли под кроватью — грубые, мохнатые, они были похожи на собак с черными мордами, с животами, мерно поднимавшимися во сне. Комнату оглашал храп гостя.

Тяжелым крепким сном проспит он до утра. Потом снова запрягут лошадей. Сани, скрипя обледенелыми полозьями, покатят дальше к селу на том берегу Огосты, куда уже сообщили о его приезде.

Села не видать в морозное утро, виден один только дым над трубами — тонкая вертикальная линия над холмами, позолоченными зарей. У въезда в село уже стоит большая толпа его земляков и блестят впереди нее трубы и валторны духового оркестра. Музыканты наденут вязаные деревенские перчатки, чтобы пальцы не примерзали к холодным клапанам инструментов, и заиграют старую революционную песню. Трубы и валторны стараются идти в лад, но, неуклюжие и фальшивые, спотыкаются, скользя по обледенелой тропинке мелодии. Один кларнетист своими голыми, без перчаток, синими от холода пальцами будет перебирать клапаны, и его тема, писклявая, но чистая и стройная, поведет к гостю всю эту неразбериху звуков…

А тот, что возвращается через столько лет в родное село, будет смотреть поверх лошадиных голов на своих земляков, закутанных в шарфы, слушать деревенских музыкантов, и ему будет казаться, что для него играет лучший в мире симфонический оркестр…

Подойдут к саням его сверстники — старые боевые товарищи, с кем он сражался сентябрьскими ночами двадцать третьего года на Петроханском перевале и на вокзале в Берковице. И, отшатываясь от лошадей, что угрожающе сверкают злыми оскаленными зубами, эти грубоватые мужики, прежде чем его обнять, снимут перед ним шапки. А он будет всматриваться в их лица, узнавая и не узнавая старых друзей, захочет выговорить хоть слово побелевшими от холода и волнения губами, но горло его сожмется, точно его душит тугой воротничок рубашки. Мужики понесут его на руках. Снег глубок, они оступаются, скользят, а над их плечами покачивается истрепанная ушанка гостя, он силится что–то сказать им и не может. Слезы катятся по его лицу. Качаются, сталкиваются холмы, клубится снежная пыль, отрываются от земли и плывут в небе деревья, сойки ударяются о гремящие вокруг мелодии деревенского оркестра, разносящиеся по белой равнине, падают и снова взлетают с тонким свистом.