Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 14

Приемы и подходы у методов были разные, аргументы и объяснения тоже, но действовала везде, как открылось однажды Любе, одна простая и ясная мысль. Болезнь – исход ошибочно живущейся жизни. Промах сознания. Целить – возвращать целое – возможно не на уровне веточек и следствий, а в стволе, в корне...

Не только душа, как учат святые отцы, требует для живой жизни трезвения и усилий к царствию Божию, но и телесная природа нуждается в том же самом. Молитва и пост– ко единой цели.

Грех – «непопаданье» по-древнегречески, болезнь – овеществленье его. Дело за тем, чтобы помочь не «промахиваться», вывести на утраченную тропу в засасывающем болоте. Гиблое, унизительное для врача место – «скорая», отстойник институтских бездарей и алкашей, и единственное, куда в безработицу могла она устроиться по переезде, с таким, обновленным взглядом на дело, рисовалось в ином свете...

Открывалось поприще! Не «государство» и его холуйско-чиновничий садизм, не бедность и сулящая неотвратимость погибели экология, а зарываемый в землю талант, по недоразумению не употребляемый резерв – вот, ликовала Люба, настоящий выход. Достоинство, если угодно! Свобода воли.

И два-три года только тем она и тешилась, что учила, разъясняла и, как ни совестно это сознавать, «проповедовала». Делала и то, что положено по общеугодной программе, – анальгетики, спазмолитики, ЭКГ, перевязки, иной раз и посложней что-нибудь. Отвозила, куда деваться, внаглеющие от обнищания приемные покои. Однако заповедным, сердечным, оправдывающим существование было это. Попробую. Помогу! Хоть одного, двух, трех спасу по-настоящему.

«Бывает, – говорила на вызове, – или сначала трудно, а потом легко, либо наоборот – сперва легко и приятно, а потом плохо!»

– Ишь ить чё-о! – искренне ошарашивалась больная старушка. – Гляди-кось... чё.

Говорила про потребительское отношение к корове, обращенной в травожующую фабрику, а как аукнется, дескать, по законам природы, так и откликнется. Из-за молока чуть не две трети ведущих заболеваний... Какой-нибудь молодухе толковала о вреде искусственного вскармливания, о «работе мышечной клетки», зашлаковке и проч. и проч. «Бывает или сначала трудно...» А попав полгода спустя по прежнему адресу, воз обнаруживала не только что на прежнем месте, а еще ниже по горе.

– Дык как жеть, – вступала в мировоззренческую дискуссию умная старушка, – ниуж все округ таки глупые, а одна тока ты и ведашь всё? Да и скуль и ем-то я его, творогу-то...

И просился, натурально, укол, на худой случай таблэтка, а еще так лучше бесплатный рецепт на хорошо лекарство, коли так. Раз уж Люба така добрая.

Молодуха и вовсе отводила посуровевший взгляд: «Вот, накаркали нам тогда...»

Ладно, делала Люба вывод, извлекая урок. Не следует метать бисер, абы метать. Нужно вглядываться, нужно выявлять слышащих... Но, попробовав в деле, испытывала еще больший стыд: выходило, сама же она и обрекала кого-то на выбраковку... Страждущих действительного выведения на тропу при «вглядываньи» оставалось меньше и меньше. А им, толчущимся в дверь (все чаще – злая догадка), отворится рано или поздно и без Любы.

Они не готовы, думала она. Они не домучились еще до нежелания лжи.

Потом Люба все-таки уснула. Заглянувшая через полтора часа мать, полтора – после кухонного разговора, осторожно выключила бра, подняла упавший страницами вниз журнал «Иностранная литература» и на цыпочках, мельком лишь бросив взгляд на бледное лицо дочери, вышла из комнаты, бесшумно затворив за собою дверь.

«Эх ты, доченька, – вздохнула сама с собою, – доченька ты моя...»

Говорить речей на «скорой» не умели. При случавшихся похоронах, юбилеях и проводах на пенсию смена, стыдясь отказаться, неохотно сбрасывалась по сколько-нибудь, «виновница торжества» приносила из дому помидоры, салаты и свинину с вареной картошкой, замглавврача, поднявшись за сдвинутыми столами в чайной, предлагала выпить за «молодую пенсионерку» либо «юбиляршу», «от души» желала крепкого здоровья, а засим все молчком сидели и жевали, покуда не раздергивались поодиночке по вызовам.

Похоронная процедура проходила еще усеченнее.

Разумеется, вряд ли это было хуже, чем те же мероприятия с умелыми и даже искренними речами, – поразмышляв, пришел Чупахин к грустному выводу.

Прощаться здесь тоже было не в заводе. Большинство, закончив дежурство, исчезало по-английски, и лишь грудившиеся у диспетчерской «попутчики» (ждавшие вызова по пути) бросали, потом, ближе к дому, культурно и светски эдак: «Спасибо большое! До свидания...», – но это уж не своим, а тем, кто подвозил из новой смены.

Здоровались же радостно, не по одному, бывало, даже разу; мужчины крепким рукопожатием, с усмешливой готовностью «дружески подколоть».





Между тем Чупахину хотелось именно попрощаться: отчувствовать как-то это дело.

С кем? Толя Стрюцков нынче, в последнее дежурство Чупахина, отчего-то не вышел: топчан его пустовал, Варвару Силовну, покидавшую корабль последней, он еще успеет попросить «не поминать лихом» после смены, но с Машей Пыжиковой и Филиппычем момент следовало ловить с утра: из-за чехарды с вызовами случая после могло и не выпасть.

Машу он нечаянно перехватил в коридоре шагающей с вызывным квиточком в руке.

– Вот, – сказал он. – Здравствуйте и прощайте! Я уволился, ухожу. Простите, если что не так.

Озабоченная чем-то по обыкновению Маша подняла выщипанные насурмленные бровки.

– Вот как? – все-таки и улыбнулась ему. – Недолго вы нас побаловали... Ну что ж, я тоже желаю... – И, крутя с квитком тоненькой исхудалой рукой, двинулась, покинув Чупахина, дальше.

«До, даст Бог, следующей жизни...» – подумалось тому с дезертирской этой горечью.

Филиппыч, договаривая в водительскую какие-то веселые, верно, слова, вышел в коридор на тот же, что и у Маши, вызов.

– До свиданья, Геннадий Филиппыч. Увольняюсь, попрощаться хочу...

– А... Ну, бывай... – подал старик горячую шершавую руку.

Да, наверное, что-то он недопонял здесь, думал Чупахин, прохаживаясь напоследок по знакомым теперь лестницам и коридорам. Не победил ни рассудком, ни сердцем, поскольку не успел либо не сумел полюбить.

Был вызов на ГБ (гипертоническую болезнь), отвозили с улицы пьяного, а перед обедом, когда объявили десятую и Чупахин спустился вниз, Варвара Силовна бодро сказала, подавая бумажку с адресом:

– А это вам с Иконниковой для изучения правды жизни!

В дороге водитель Сукин с Л. В. говорили о Толе Стрюцкове. Оказывается, вчера вечером третья смена отвезла Толину жену в горбольницу с «острым кровотечением»; Толя тоже был там и страшно, передавала третья, переживал.

– Она для него спирт тырила в аптеке, – оскаливаясь в своих бакенбардах, сказал Сукин, – вот и доигрались!

Он был из «борцов», из трех-четырех в гараже водителей, официально объявивших отказ таскать носилки с больными после отмены «носилочных». Они там все деньги себе выкручивают, а мы амай? – аргументировали «борцы» решение. Но большинство шоферов, в особенности пожилые, считали, что больные за начальство не отвечают, что, рассудив так, это и было бы попрощаться в себе с человеком.

А минут через десять-двенадцать Л. В. и Чупахин с ящиком шли по нетвердой, чамкающей под ногами тропе городской свалки след в след за встретившим их парнем в кирзовых сапогах.

Парень был еще не бомж, не оборванец, с ощутимой снаружи энергией в речах и движениях. Шагая, он, не таясь, рассказывал, как демобилизовался, искал больше года работу, что деревня его «сдохла» и деваться некуда... «Выпимши, естеств...»

Свалка была громадная, без краев. По холмам и кручам лениво прогуливались разжиревшие до размеров куриц чайки с длинными бордовыми носами. Вспархивали, перелетая на метр-другой вбок, лоснящиеся фиолетом вороны. И над всем этим, как зной, стоял жуткий неподвижный дух разложения.