Страница 11 из 14
Чупахин про гемоглобин возразил. Как известно, у собак суки умнее кобелей, сказал он галантно. Да и пословица: бабий ум лучше всяких дум!
Она засмеялась. Смех у нее был октавою выше речи. Какой-то был колокольчиковый, звенящий, мелодичный.
«А как же самоубийцы... они тоже...» – начал было формулироваться у Чупахина терзавший давно вопрос, но отчего-то недовозник, растворился сам собою на подступах.
– Sunt 1асггтае rerum, – пробормотала она на непонятной Чупахину латыни, – et mentem mortolia tangunt[8] . И как-то слишком порой сильно, Константин Тимофеевич!
«Десятая бригада, на вызов! – раздалось и покатилось с раскатами по коридору. – Десятая! Иконникова, Чупахин... На вызов!..»
И, получилось, разговор в холле закончился. Так для Чупахина и осталась секретом услышанная латинская фраза.
Охватив округло-молочной рукою белобрысого подростка лет пятнадцати, она, эта женщина, сидит на краю разложенной двухспальной тахты и раскачивается с ним вместе из стороны в сторону. Круглое ее с мелкими чертами личико выражает мольбу и муку.
– Не отнимайте у меня моих детей! – плачет, захлебывается она бегущими по щекам слезами. – Не отнимайте у меня моих детей!
Босая, очень полная, в холщовой ночной рубашке, с подплывающим синевой глазом, со сгустком крови на расквашенной верхней губе.
Дети – это мальчик, которого она обнимает за плечи, с тупым терпением покоряющийся ее воле, и дочь – тоже круглолицая, пышная молодая дама, которая отзывает «докторов» в сторонку для конфиденциального сообщения.
Неделю назад была статья в газете об убийстве и изнасиловании тринадцатилетней девочки. Не читали они? – Вопрос задается собранно, деловито и, как ни некстати это сейчас, не без некоторой доли гордости. – Так вот, убитая – племянница плачущей толстухи, а сегодня здесь, вот в этой квартире, справлялись по ней поминки.
Вчера, продолжает дама, милиция, «ничего умнее не придумав», арестовала ее мужа, зятя женщины, поскольку накануне он заезжал по делу в дом погибшей девочки.
– А ее муж, – мотает она подбородком в направлении тахты, – отец мой, второй месяц, я извиняюсь, пьет. Запой у него, видишь... Чтоб ему поменьше досталось, мамка возьми и выпей из бутылки на столе... А раньше водки не пила никогда. Ни грамма!
Ну и... Оскорбленный до глубины сердца муж вмазал в таком случае супруге за инициативу и, бахнув дверью, ушел квасить к верным товарищам.
А с «мамкою» по его уходе началось это. Она заплакала, затряслась и с тех пор без остановки умоляет не отнимать у нее ее детей. «А кто их отнимает-то?» – пожимает пухлыми плечами дочь.
И это все из-за Насти, высказывает она догадку, из-за племянницы. Вломились, изнасиловали, задушили веревкой, а потом еще зачем-то горло перерезали... А мамка любила ее очень, Настю-то. Она всех любит, как эта... как ненормальная!
Отслушав, Л. В. усаживается к лопочущей мольбы толстухе, садится по другую сторону от мальчика, обнимает за полуголое плечо и просит санитара Чупахина сделать больной «...ниум».
«...ниума» в ящике одна ампула, придерживаемая исключительно на «экстру», на особый случай, а здесь, видит уже Чупахин, дело закончится вызовом психбригады, и ему вроде как жалко: что зря-то, мол?
Однако без обсуждений он достает, подпиливает носик ампулы круглой картонной пилочкой, набирает довольно бойко шприц и собственною рукой производит подкожную инъекцию в среднюю треть плеча.
Не вздрогнув, не почувствовав боли, толстуха улыбается ему опухшими губами, умиляясь вниманьем к скромной ее персоне.
«Ну что, звонить?»– взглядывает Чупахин на Л. В.
«Звонить!» – кивает она.
Лицо сейчас у любимой женщины и начальницы Чупахина замершее и бледное, безразлично-отсутствующее, и он понимает, кажется ему, почему.
Телефон, по счастью, в коридоре, и на первом же гудке трубку снимает Варвара Силовна.
– А, господин Чупахин! Понятно. Где вы? Ждите, высылаем...
Толстуху отвезут в психдиспансер, госпитализируют с диагнозом «галлюцинаторно-параноидальный синдром».
Пожилой усатый фельдшер психбригады, давший Чупахину нечто вроде эксклюзивного интервью у туалета на нечаянной ночной сходке, итогово сформулирует:
– Многовато впечатлений, бляха-муха! Не сдюжила бабочка твоя... Жидковата оказалася...
– А он?
– А он подал заявление об уходе.
– И все?
– И все.
Мать мнется, отводит смущенный, сбитый с панталыку взгляд, но любопытство и желанье помочь дочушке превозмогают все-таки деликатность.
– А ты как же теперь? Он ведь, ты говорила... Как без помощника-то?
– Да дадут кого-нибудь, эка беда! – Люба бросает чайную ложечку в кружку и нарочито небрежно потягивается изогнувшимися в локтях руками. – Я о другом жалею: зачем было вообще переходить в четвертую смену...
И, поколебавшись, она рассказывает матери, как умоляли ее слезно поменяться сменами, какие трогательные, возвышенные приводились аргументы, и как ныне, спустя месяцок, нечаянно выяснилось, что под этот обмен у нее удобную машину (РАФ) обменяли на неудобную (УАЗ). Что – как объяснили ей в чайной – она лохиня и это ее кинули.
Сначала, хмурясь и сдвигая бровки, мать сочувственно внимает ей, а затем, хмыкнув и тряхнув седыми куделечками, нелогично подмигивает.
– Все к лучшему, дочь моя! – провозглашает она весело. – Кто обманул, того и беда... А у тебя к лучшему, к лучшему!
Еще недавно был у них разговор – мать, она и Тоська – и мать вспоминала о самой первой встрече с отцом. Она, мол, хорошо, то есть искренне, смело и просто, вела себя на приеме в комсомол, и ее не приняли. Поступить в местный пединститут без «комсомольской характеристики» нечего было и думать, и через массу неудобств, разлучение с бабушкой и собственное «не хочу» ей, девчонке, пришлось отправляться в хладнодушную соседствующую Прибалтику... И вот, пожалуйте бриться, поехала, а Господь в награду за отвагу и честь послал ей там судьбоносную встречу.
– Ты лучше скажи, доча, какой он человек, этот Чупахин? О чем мучается-то? Что за душой?
Люба «по-честному», как говорит их Тоська, задумывается, молчит с полминуты, но так и не справляется с задачей.
– Да откуда я знаю, мама! – с грустью и досадой говорит она. – Он будто и не мучается особо. Да и как это – какой? А мы с тобой – какие?
– Жи-вы-е! – без запинки нараспев отвечает мать, и свет радости в очах ее непоправимо тускнеет. – Я, во всяком случае.
Вышло неумышленно, но в который раз Люба увильнула от человеческого ответа. Задушевного разговора не состоялось.
Спустя час, согревшись под тяжелым бабушкиным одеялом, когда пружина рабочего возбуждения приотпускает в ней свои закруты, Люба снова, но наедине с собой, без искажающих эмоций вспоминает про заявленный Чупахиным уход. Что ж, думает она философски, все проходит, все рано или поздно кончается. Жалко лишь, что единственный сочувствующий ее затее понимающий человек тоже покидает ее.
Еще во дни послеродового отпуска и после, в Придольске, вопреки своей воле разлученная с врачебной практикой, она, чтобы не терять времени, познакомилась с идеями «нетрадиционщиков», которым в связи со сменой политических ветров удалось открыто и не хитря обозначить свои идеи. С иными из адептов и апологетов удалось познакомиться лично, кое с кем завести переписку, но главное, недоверчиво на первых порах вникая и осваивая, она получила возможность проверять их открытия на себе.
Результат оказался грандиозный, ошеломляющий!
8
Слезы сочувствия есть, и земное трогает душу (Вергилий «Энеида»).