Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 33

Пятно позора на мой огород и на всех амстердамцев!

Позвонил бы я в колокол, но на меня упадёт, накроет, в скелет превратит, потому что все мы превращаемся, а ты – избранный, на енота похож, особенно, когда тебе фингалы под очи поставлю.

Жизнь и смерть, Ефимушка, байстрюк, рука под руку идут, как балерина и толстый спонсор.

Человек – жизнь, а нож в руке – смерть; на обрыве – жизнь, а упасть с обрыва – смерть; верёвкой из воды утопающего вытаскивают – жизнь, а петля на шее – смерть.

Истину, Правду ищи!

Узнай, для чего мы живём, а, если окажется, что без цели мы живём, то придуши меня подушкой с сеном, милый мой сынок.

Над девушкой склонишься, загляни в её нутро, как можно глубже, вдруг, там – смерть затаилась?

Губа не дура, а у дуры губы слаще, но несут разорение, лихорадку и часто – смерть, словно в каждой губе – ампула с цианистым калием для пастора Шлага».

Батюшка учил, а я в его словах только голых баб видел, потому что я – Луна!»

Калика перехожий махнул рукой в досаде, что я губы раскатала на его рассказ, пошёл восвояси, быстро пошёл, бегом, чтобы я не догнала, ведро с него не спросила за поруганную мораль.

Но я бедовая – ринулась следом, догнала бы, да, словно дырявый рояль «Родина» из кустов – дед мне под ноги повалился, за ним – другой, без приглашения пришли, как в общую баню.

Ухватились за меня, бородами трясут – козлы нечесаные, очи блёклые, опаловые.

Хрипят, чтобы я любовь им подарила, чавкают, чмокают, шепелявят, доказывают, что краше меня девицы не видели, а, если я с ними не сотворю любовь, то подождут ночью мою избу вместе со мной и с котом Васькой, язык кота в узелок на счастье завязан.

Сладила я со стариками, недоумевала, и ох! горе моё промежностное – с наговора калики перехожего Ефима Альбертовича с тех пор мне покоя и отбоя от влюбленных мужчин нет, паникую я, запираюсь в горнице, шею в петлю просовываю, а мужичье в окна и в двери лезет, из петли меня вынимают, о Правде жизни шепчут и прелюбодействуют – вижу, что не понарошку у них, а любят меня, обожают пуще жизни.

Царицей Мира бы стала, миллиардершей в бриллиантовых лаптях, да – беда, досада, проклятие Древних Королей – никто не платит мне за любовь.

Даже у меня берут – ложку стащат после акта любви, краюху хлеба уведут из избы, сарафан унесут – ироды, чтоб им пусто на столе было на Новый Год, чтобы голос их дрожал на последнем экзамене, чтоб под ними батут лопнул на Олимпийских играх, чтоб по ним полк солдат в общей бане елозил.

В нищету ввергли меня, по Миру голой пустили; я в Москву подалась – и стыд и срам, нищета, детей только рожаю – сама не знаю от кого, и всё — бесплатно, денег мне не дают, а, когда прошу и требую – истерики закатывают, плачут мужчины, укоряют в чёрствости, в неблагодарности, уверяют, что по любви меня взяли, а за любовь деньги платить – грех величайший, всё равно, что прима-балерину без новенькой БМВ оставить.

Я с вами беседую, слова ломаю в диагностике, рассчитанной на лживых патриотов, а ко мне уже прохожие мужчины присматриваются, оценивают, влюбляются, загораются бензовозами на дороге.

Предлагаете, чтобы я дитя по колёса машины толкнула, колясочку двинула ножкой, ненароком, якобы, случайно, и за трагедию деньги с водителя взяла – гору Алтайскую золота.

Не получится у меня, мил человек, и не человек вы, вроде, потому что – рыло, но рыло и у французов, угодные рылы, родовитые, Пушкина в молодые годы напоминают французы.

Машина ребенка раздавит, а водитель, и полицейские, и медбратья, может быть, и медсёстры – на меня набросятся, снасильничают, изомнут моё тело белое, сдобное, отполированное чужими телами, что совершали в жизни много пагубных ошибок, а отраду видят только во мне, коленопреклонённой, как Париж перед казаками.

Снасильничают, ни копейки не заплатят, оттого, что уверены – по любви меня облагораживали, и оставят одну, растерзанную с трупиком ребенка в коляске – картина Апокалипсиса, а не добро.





Истины в том нет, и Правды нет, идите своей дорогой, рылохвостый искуситель!» — мать-героиня вздохнула, твёрдой походкой направилась к автобусной остановке, потому что на автобусной остановке – тишь и благодать, спасение от насильников, город Изумрудный на автобусной остановке.

Но не дошла – повалили, задрали юбку, насильничали над ней клерки, полицейские, бухгалтера, менеджеры нижнего звена; до сего момента не подозревали, что влюбятся, что страсть в них всколыхнется бурым медведем в Чернолесье.

Импотентами слыли, а как заколдованную мать-героиню увидели – взалкали, в оборотней превратились, шерсть вздыбили на загривках – любо-дорого чёрту посмотреть, и знаю – не заплатят голодной женщине, дитё новое сделают, и на дитё денег не дадут, голоса их — развязные вначале — потускнеют, свинцом зальются, в вату робкого оратора — что изо рта падает облаками – превратятся. – Из рыла чёрта хлынула зеленая пена с запахом шафрана и духов «Шанель номер пять». – Иыыыхма! Ирма!

Обманул меня Симеон отшельник, искусил, под смерть подогнал – безобразное дело, человека за ним не видно, тысячи чертей будут прОкляты после моего позора, как беженцы из Сирии.

Графиня! Алисия! На общественный суд ваш выношу свою смерть от ваших же побоев; рука у вас каменная, а вы – баба!

Вид снизу на вас – пещера воспоминаний, и зов из вашей пещеры – томительный, творческий — никакого попустительства религиозных организаций из пещеры не слышно, а только – чистая и светлая юность у вас между ног, и нужно эту пещеру-юность воспитывать, направлять, закалять в проруби, защищать от злых духов Чукотки, откуда бы нанайцы не дули в вас, девушка с двумя холмами на груди – рухнут на меня, задавят, погребут!

Баальбекская веранда вы, а не искусительинца!

Армагедон!

Сергей Иванович Королёв ты, а не графиня! – чёрт в ужасе выкатил глобусы очей, дернулся, затих, и тут же превратился в пар – без свидетелей, без вкуса и запаха – бесполезный для народного хозяйства.

Графиня Алиса легко подпрыгнула и подбежала к зеркалу – быстроногая лань имени Ленинского комсомола.

Отражение в зеркале больше не кривлялось, не глумилось над графиней; чёрт исчез с левого плеча, а с правого – Ангел взирал безучастно на взволнованную графиню, словно смотрел через неё на толковый словарь Ожегова.

— Оденься… — Ангел прокричал с потусторонней укоризной конюха.

Добавил бы, и графиня Алиса понимала, что не досказал «бесстыдница», и Ангел понял, что графиня разгадала его непроизнесенное слово, но не высказался – то ли из вежливости, то ли из безразличия, когда – что воля, что – неволя – всё одно; пожалел девушку – культурную, нежную и хрупкую, несмотря на титановые мускулы.

— Одежда, матушки мои!

Я же голая и не обратила на порочность внимания, словно у меня ум взяли напрокат в школьную библиотеку! – графиня Алиса всплеснула руками-крыльями, захлопотала, чирикала, прикрывала срамные места ладошками, конфузилась (Ангел – из скромности и такта скрылся), но графиня робела, искала одежду, словно отпускала романтизм в далёкое плаванье на ладье Харона.

— Без одежды я потеряю моральный облик девушки из Института Благородных Девиц, запятнаю свою честь, поэтому – свечкой между ягодиц геморройного казнокрада – исчезну с лица культурной Земли.

На что я ослепительная похожа без одежды? На саксаул в пустыне ненастий?

На индейского вождя Белое Перо?

Графиня представила себя мышкой в мышеловке, завопила от ужаса, в зверином озлоблении подпрыгивала, вырывалась из придуманной золотой мышеловки, наступила на череп коня, опомнилась, ущипнула себя за правую ягодицу и засмеялась непринужденно и весело – так смеются официантки в дорогих ресторанах.

У левого уха зудел огромный комар; летал-летал да и ударил – несильная, но – обидная оплеуха, словно наказали не по заслугам, отрубили голову невинной.

Графиня Алиса вздрогнула, морально оплёванная, почувствовала себя крестьянкой у позорного столба; ладошкой попыталась прихлопнуть разумного комара.