Страница 5 из 87
— Верно, смыслил, каналья, мальчик-от!
— И-и… где? еще несмыслечек был… вовсе махонький… ну, в это время вошел Петруша с мужиком и Гришей; увидал, что мальчик плачет, и говорит: “Чему ты, Федя? не плачь, братик”. Вижу, хмельненек. Взял он его к себе на руки, да: “Ах затянем, говорит, ребята: “Сидит ворон на березе”? — любимая, бывалыча, его песня: вчастую все поет, как “пропадать тебе, мальчонка, в чужой дальней стороне; ты зачем это с своей родины бежал, ни у кого не спросился, окромя сердца своего, бросил мать свою…” — да и тут же раздумал: “Нет, говорит, что-то не по себе, лучше даром…” — и опять задумался. Фролка все у нас: известно, приставлен караулить; а Гриша около печки стоит, все смотрит… он о ту пору не пил ничего; а ходил с ними к Акулине так: все от Петруши-то отстать не хочется; вестимо, последний вечерок с ним проводит. Поужинали мы тут, тихо таково, скучно… сбираемся спать; Петруша стал раздеваться… “Ах, говорю, Петрушенька, забыла я тебе на ночь принести рубаху, кормилец ты мой. Что сделаешь? Из ума вон”. Ну, эвтим делом полеглись спать; я, почитай, всю ночь глаз с глазом не сводила. Пропели первые петухи; это слышу все. Старик так и мечется, кричит, что не след: перед зарей ему всягды хуже было. Вот вдруг слышу, кто-то стучит в окно; глядь, Петруша слезает с печи; а он, сердечный, тоже не спал. Я говорю: “Куда ты, Петруша?” Он: “Да вишь, говорит, стучит кто-то, пойтить отворить” — и пошел. А это староста; и дает Петруше приказ, чтобы он на рассвете был совсем готов, что лошади под него будут. Петруша входит в избу и говорит: “Матушка, ты бы печку затопила”,— а сама слышу, он плачет. Как мне подступило вдруг тошно: душа с телом расстается… Ну, как раз я затопила печь, все поднялись; я это суечусь как угорелая: принесла из пуньки рубах, трое чулок, говорю: “Переоденься, Петруша”,— и поставила ему отцовские сапоги: они были покрепче. Он стал одеваться; Гриша ему помогает, а сам утирает глаза; потом они оба примутся говорить между собою полегоньку. Я смотрю на них, так-то рогачом подперевшись, а у самой слезы, слезы… перед господом богом… просто руки и ноги подкашиваются. Вестимо, кормилец, разя шутка?.. Соколы вы мои дорогие, голубчики сизые, где вы, касатики мои? По белу свету, на чужой сторонушке бродите… Оставили меня, горемычную, беззащитную… Старуха заплакала.
— Так что же? — произнес купец.
— Сейчас, кормилец… Молчание.
— Вестимо,— продолжала старуха,— разя не больно: свое детище всякому того… что бишь я?.. ну, это Гриша себе стал сбираться, говорит: “Я провожу Петрушу до города”. Я ему сказала: “Ты бы, касатик, у приказчика спросился, а то серчать станет, еще неравно побьет”. Гриша пошел к приказчику, увидал там Варвару и наказал ей, чтобы она пришла проводить Петрушу. Немного годя они оба с Варварой приходят. А приказчик в то время еще не вставал: как быть? мы послали Гришу к старосте, хоть у него спроситься, староста говорит: “Не мое дело”. Петруша и сказал: “Собирайся, не бойсь; брата да не проводить? Авось он едет не куда-нибудь на праздник; ступай, говорит,— запрягай свою лошадь,— поедем”. Гриша взял и пошел. Ну, это к нам пришла невестка; пришла, помолилась образам, поздоровалась и стоит у двери, словно чужая; вестимо, уже одичала. Вот Петруша ей говорит: “Прощай, Варвара Борисьевна! не поминай лихом”. Она молчит. “В солдаты разгуляться едем…” — это он-то ей. Она все молчит. “Так-то, говорит, теперь ты на слабоде… одна, погуливай…” Она знай молчит, голову повесила. “Эх, говорит, загубила ты меня! не миновал-таки неминучей дороженьки… оставайся, бог с тобою! верно, доля моя такая…” Глядь, она и прослезилась,— право слово! верно, в укор пришло. Дальше он ей говорит: “Поплакать у меня есть кому, вот что; да слезы, вишь, не помогают горю”,— и замолчал. Тут вдруг старик опомнился; просит пить; опомнился и того… это с ним бывало редко: Почитай, все лежал в забытье. Правда, он приходил в себя и запрежа, вот когда Петруша бегал, да все ненадолго. В то время, бывалыча, я ему толковала: “Петруша, мол, бегает невесть где”; а он скажет: “А?..” — и смотрит… “Петруша бегает, слышишь?” — “Кто это?” — спросил он. “Петруша”.— “А-а-а…” — и опять в забытье, опять забормочет. Вот и тут тоже: опомнился он, я подаю ему пить и говорю: “Простись с Петрушей-то!.. едет в чужую сторону,— благослови его, простись”,— говорю. Петруша подошел к нему и баял: “Прощай, кормилец батюшка! должно, николи тебя не увижу,— прощай!..” — обнял отца-то и зарыдал. Старик только проохал и залепетал, как ребенок, по-прежнему. Петруша стоит, плачет над ним, совсем убравшись. “Вот, говорит, и благословить некому”.— “Поди, говорю, поди, касатик мой,— сама тоже голошу,— поди я тебя благословлю, все равно, и за отца и за себя”. Сняла с божничка два образа и благословила его. Тут слез было, желанный мой, тут слез, что и-и… плачу сколько было… только входит вдруг староста и говорит: “Что, совсем?” — “Совсем, сударик”.— “Ну, с богом!.. Лошади приехали… помолись, говорит, Петруша, да и ступай”. Эх, пришла, родной ты мой, последняя минута. Петруша как обхватил меня, так и замер… “Прощай, говорит, матушка, родная моя! не оставляй в молитвах”. Я уж тут ничего не помню. Помню только: вышла я на улицу — на дворе метель такая была; Петруша сел это; санки покатились, заехали за плотину. Он сидит да машет мне, машет шапкой-то, все машет, дескать… ну! все машет… Гляжу, и совсем скрылись. Грохнулась я наземь и долго годя очнулась, когда меня принесли в избу.
Соколик ты мой! Вот другой год и весточки не шлет,— заключила старуха, потупилась, крепко зажала рукой глаза и зарыдала.
Долго раздавался в пустой избе ее глухой, бессильный плач. Длилось молчание; купец продолжал лежать навзничь; сидя на лавке под окнами, в которые равномерно барабанил крупно дождик, спала девочка, запрокинув к стене свою голову.
Лучина начинала гаснуть; старуха, как будто очнувшись, наскоро отерла полой зипуна свои глаза, поправила светец и села на прежнее место, поддерживая концы головной тряпки у своего подбородка.
— Охма-хма… Я тебе говорила, что если бы старшего не отдали — и младший не пошел бы. Оно так вот и прилучилось. На другой день, после отправки Петруши, старику сделалось так плохо, так плохо, что и сказать нельзя: охает, мечется в разные стороны, то туда бросится, то сюда. Вижу, дело не ладно; пошла за священником. А Гриша еще не оборачивал из города. Не то чтобы было далече, а он там дожидался, пока Петруше забреют лоб. Ну, ничего; сходила за священником. Пришел причт. Исповедовали старика, дали глухую исповедь, причастили, особоровали. Перед обедом он богу душу отдал — царство ему небесное! Какой был старик-то… Ума сколько, право слово… я его смерть боялась.
Что ж? мы жили с ним хорошо. Ну, вот мы похоронили его. Гриши все нет, и помочь было некому. Невестка как проводила мужа, так ни разу и не пришла ко мне. Я к ней тоже не ходила. Позвала я тут родных: все больше кумушки у меня, куманьки там… сватьюшки. Аграфена Федоровна Ухабовская была, это Егор Петрович, Анна Егоровна — дьяконица. Много было народу, всех не пересчитаешь.
Вечером, опосля похорон-то, гляжу это, приезжает Гриша. А ему уж сказали там на селе, что, мол, отец твой помер. Вот он не отпряг еще лошадей, летит в избу, сердечный. “Матушка, говорит, батюшка помер?..” — “Помер, говорю, голубчик мой, соколик ясный, помер. Видно, на то воля божия…” Он посидел, посидел за столом, потом как махнет рукой: “Эх!” — говорит,— и ушел из избы. Закручинился малый,— беда, закручинился как…
Проходит месяц, другой. Мой Гриша в избу, почитай, отвык ходить; только ночевать придет. А то сидит на огородах али в овин забьется — и кто его знает, что он там делает? Вестимо, должно, все плачет. И Петрушу-то жалко, ведь, бывалыча, шагу без него не сделает, и отец-то помер — поневоле запечалишься да загорюешь.
Дальше-больше, проходит весна, лето, Гриша в одном положении. Бывалыча, станешь его уговаривать: “Что ты, Гришенька, того… горем не поможешь…” — куды!.. малый как раз возьмет и уйдет. Вот наступила осень; свозили, убрали рожь, овес. Только слышим — что ж слышим? — скотницы деньги нашлись. И не то чтобы нашлись совсем, а разведали, что их украл конторщик. И каким побытом?.. Тут-то мы вспомнили Петрушу… Ах, мол, Петруша, Петруша! сгиб понапрасну. Ну… дело было вот как: повадился конторщик ходить к скотпицыной дочери. А она, я тебе баяла, с дуринкой; была такая нескладная, бог с нею, девка; окромя там, известно, работы, чего другого… Вот повадился. Ходит раз, другой к ней и прочухал, что у ее матери есть деньги. Можа, сама дочь же проболтнулась ему про них. Он стал ее замасливать, уговаривать, что я тебя замуж возьму, пятое, десятое… Девка поверила и, должно, тут как-нибудь проболтнулась, что деньги в холстах. Он, не будь дурен, и схапал их. Обыкновенно, не наше дело осуждать,— бог с ним; да вот Петруша-то пошел ни за что, как есть. Враг ажио ль силен. Тут все мужики так и ахнули; все вот наповал толкуют про Петрушу, перед господом богом. “Ах, Петруша, Петруша!” Бывалыча, придут ко мне, говорят: “Срезали твою головушку ни за что ни про что”. А больше озлобились все на приказчика. Известно, дело прошлое; а ведь и вправду он всему виной.