Страница 4 из 87
Старуха, поклонившись на все четыре угла широкой избы, медленно села на край коника.
Купец снял с себя тулуп, положил его на хоры и, оставшись в одном жилете, из-под которого выбегала в складках дикая ситцевая рубашка, проговорил: “Господи, благослови!” — и завалился на боковую.
У печи в это время хозяйский малый с широким лицом, обложенным пушистой бородой, в полушубке и с палкой в руке — вел разговор с бабою над лоханью с помоями.
— Ну, чего ты гогочешь? — говорил он бабе, закрывавшей свои губы передником.
— О, провалиться тебе! — щуря глаза, бормотала баба.— Хи-хи-хи, ну, уж… ха-ха… бедовый, право слово.
— Так вот тебя и поддену палкой-то,— говорил малый.— Вишь, скалит зубы, как кобыла на овес… ну, что же ты?..
Баба закатилась со смеху.
— Бери, что ль, палку да поддевай, тебе говорят, лоханку-то. Понесем.
— Как я поддену? ишь ты, не даешь… О! да домовой те расшиби,— о-о-о… ха-ха-ха…
В это время вошла в избу хозяйка с подойником в руках. Баба с малым в одну минуту подхватили лоханку и понесли ее на двор.
— Посиди, Кузьминишна,— сказала хозяйка старухе, снимая с бруса ситцевый передник.— Вот иду доить; коровы только закусили.
— Хорошо, матушка, посижу, родная моя: мне спешить некуда.
— Кто это? — внимательно разглядывая купца на хорах, проговорила хозяйка.
— Я,— произнес он, выставив кверху одно колено и держа правую руку поперек лба.
— Это Иван Осипыч. Да что же вы тут легли? вы бы в горнице: там есть кровать.
— Ничего, все едино; да я еще не совсем размундирился; полежать вздумалось, не больше того… после, пожалуй, перейду в горницу.
— В горницу перейдите; вас тут прусаки поедом съедят… намедни как-то я легла на печке… все ноги изъели… пятнами, пятнами… особливо это место…
— Ваш хозяин куда это пошел? — спросил дворничиху купец.
— Да кума проведать, Ивана Орефьича, на ту сторону. — Чудачина,— произнес купец.— Сейчас он со мною
встретился в сенях; значит — темь хоть глаз выколи… и не узнает меня: щупает руками и спрашивает: “Кто это такой?” — “Я”.— “Кто ты?” — “Да узнай”,— говорю. Он теперича и принялся перебирать: “Гаврил Сидорыч, там… Семен Захарыч”. Я ему: “Эно куда полез, говорю, а еще арихметчик… своего постояльца не узнает”.
— Гм…— произнесла хозяйка,— он у меня такой… тоже иную пору и меня не узнает, когда в сенях придется; обыкновенно, темнота…
Вскоре хозяйка вышла.
В избе настала тишина; у стола по временам шипели в ведре горячие секретки, падавшие в него с нагоревшей лучины. За печкой однообразно чирикал сверчок.
Купец зевнул во весь рот.
— Что ж, старуха, замолкла? — сказал он, наконец.— Досказывай, чем кончилось дело.
— А спать-то разя не будешь? можа, я тебе помешаю?
— Ничего; я не засну еще долго; рассказывай.
Старуха кряхнула и начала:
— Ну, слухай, касатик. Вот видишь ты это, я тебе сказывала, приказчик написал барыне письмо, как триста Рублев пропали.
— Да, да, ну?..— произнес купец, поворачиваясь на бок и подкладывая руку под голову.
— Так вот дела какие: написал он. Петруши все нет, пропал, да и шабаш. Вот опосля крещения, слышим, снаряжают старосту, десятского, с ними мужиков — человек шесть — искать Петрушу. Мы думаем и дивуемся: что, мол, это значит? Вдруг заегозили, искать да искать. Ну, это поехали они; на дворе уж было голомя. Глядь, часа через два — везут его, голубчика, на санях, и прямо к барскому двору. Мы так и всполошились: скорей бежать туда… Гриша мой давно там; а я, известно, дело старое, ковыляю полегоньку; хоть и рада бы душенькой добежать поскорееча, да ничего не сделаешь. Подхожу к приказчикову дому: батюшки! народу целый полк; я это спрашиваю: “Где он, Петруша-то?” Говорят, у приказчика. А тут парни и мужики голдят мне: “Ну, бабка, прощайся теперь, Петрухе несдобровать: деньги украл. И диви бы, говорят, мужик блажной, а то смирный мужик: никто не чаял от него даже вот тебе дурного слова”. Я… ах ты, господи… неужли это правда? а самое вот так и подмывает, так и подмывает; сердце вырваться хочет; тошно как, и-и… я спрашиваю: “Где его нашли?” Говорят: “Вот тут, за лесом идет по дороге”.
— Куда ж это он шел?
— То-то я сама спрашиваю: “Куда ж он это шел?” — “А кто знает, говорят, можа шел и сюда, в село”. Только промолвили это мужики,— вижу: он выходит из приказчикова дома, сходит с крыльца и вот худищий, прихудищий, узнать нельзя: голову повесил, смотрит в землю, а по бокам идут староста с десятским. Я сейчас бросилась к нему и так и заголосила на всю улицу. Он, Петруша-то, говорит: “Не плачь, матушка, не плачь!” — эхма!.. ну, того… а я знай голошу. Тут староста говорит: “Садись, Петруха, я тебя довезу до двора”. Он сел и баял мне: “Садись, матушка, вместе”. Я прилепилась на наклеске, а сама залилась… и поехали. А с нами, не забыть бы тебе, ехал еще мужик — Фролка, высокий такой, здоровый: говорят, дубы с корнем дергал, когда был навеселе. Сошли мы с саней, приехачи-то; староста говорит этому Фролке: “Останься, мол, здесь с Петрухой: приказчик велел его караулить”. Фролка с нами идет в избу, я смотрю… а у самой рубашка так и дрожит. Пришли мы в избу. Петруша помолился образам, поклонился нам, а мы ему поклонились. Дальше он обернулся к хорам и говорит: “Батюшка не выздоравливал?” — “Нет, говорим, сударик”; а старик весь в жару, так и мечется; одежу всю скопал. Петруша посмотрел, посмотрел, глянул на ребенка,— ребеночек-то спал на загнетке,— сел на коник, облокотился на стол и, что ни есть мочи, залился слезами… так вот его и колышет; как река льется, сердечный, инды страсть глядеть… горя-то, горя что видели, кормилец, не приведи господи! Годя немного я спрашиваю у Фролки: “Что, дескать, родимый, зачем это Петрушу брали к приказчику, что он ему говорил? беспременно тут что-нибудь есть”.— “Да аль не знаешь, говорит, его в солдаты везть приказано? от барыни пришел приказ”. Батюшки! как услыхала я это, так и не помню… словно он меня дубиной шарахнул. Подбежала я как раз к Петруше, повисла ему на шею и закричала благим матом: “Петрушенька, родимый ты мой, золотой ты мой! что с тобой хотят делать?”
Перед вечером,— о ту пору мы все были дома,— Петруша маленько остепенился, не плакал; а только все сидел, закручинившись, и бесперечь вздыхал. Я подхожу к нему, изобрала времечко, и говорю: “Петрушенька, касатик, не терзай ты моего сердечушка, скажи правду: ты взял деньги у скотницы аи нет? скажи, родной, я так и буду знать”. Он, голубчик, поднял голову, глянул на меня, а слезы так и брызнули из его глазушек… “Эх, матушка, говорит, матушка! знает одна моя грудь да подоплека, что я вынес за напраслину… бог с ними”,— говорит и махнул рукой. Ну, ничего… что бишь?.. вот в сумерках посылаю Гришу к Варваре на барский двор, чтобы она пришла сюда к нам, последний вечерок хоть провела с мужем да помогла мне замесить лепешек, курицу ощипать ему на дорогу. Теперича, стало быть, Гриша сходил на барский двор и говорит, что не застал ее. Маланья, старуха там проживала,— Маланьей звали,— говорит, что кажись, пошла в горницу к приказчику; “А я,— это Гриша-то,— ждал ее долго, да не дождался”. Только Петруша на это и молвил: “Пускай уж, когда так, лучше не приходит,— не надыть”. — она вечером так и не пришла. Вот перед тем, как зажигать лучину, Петруша говорит Фролке и Грише: “Ну, ребята, прощайте. Бог знает, коли увидимся. Знать, пришла неминучая, говорит… пойдемте, так и быть, ребята, напоследках к Акулине…” — и взял шапку; Акулина, солдатка, шинок в то время держала от нас через два двора. Я… “что ж, голубчики, сходите себе!” уж рада, что Петруша, можа, на время забудет юре; а деньжонки были: мы уж успели взять три целковых у десятского под жеребенка-стрыгуна. Я говорю: “Подите себе”. Фролка молвил: “Как бы приказчик меня не увидал с вами в шинке-то?” — одначе ничего, пошел. Осталась я одна в избе: жуть после них такая… вот сем, думаю, потороплюсь, просею муку; хватилась — ночевок нет; поскорей надела чекмень Петрушин и пошла к соседке, чтобы кстати занять у ней яиц. Ну, там поговорила это с ней, поплакала и прихожу опять домой; скука такая, смерть… помню, отворила дверь, а мальчик-то проснулся, стоит подле двери, держится за притолоку и кричит, зовет меня, уж собирается плакать. Я взяла его на руки, и как мне его жалко было!.. дала ему яичко в руки забавиться и посадила его на лавку; а :сама стала вытирать чугуны. В избе глушь, никого нет; только сверчок за печкой жужжит да старик иногды залопочет… Припомнила я, вот так-то одна останусь, каждый день все так-то будет: все никого нет да нет. Старик не надежен, Петруша скоро сокроется с моих глаз — и замерещилось мне тут: как его повезут, покатит он невесть куда, в дальнюю сторонушку… давай я плакать; вытираю чугун и голошу, вытираю и голошу… Э-эх… а мальчик-то сидел, слухал, слухал, да как себе.