Страница 3 из 73
Санньяса предполагает медитации, и короткое время дня я посвящал медитациям, стремясь добросовестно следовать наставлениям, изложенным в "Раджа-йоге" Вивекананды. Не могу утверждать, что я делал всё правильно, впрочем, я добился некоторых (незначительных, конечно) успехов в пранаяме, если считать успехом чувство тепла, разливающееся по всему телу.
Но, самое главное, санньяса предполагает всяческое и полное отрешение от мирского. Мне казалось, что это великое отрешение совершилось. Я буду жить как все люди, но внутри себя от этой жизни окажусь полностью и навсегда отъединён, думал я.
Вот вопросы, которые я задаю сам себе: насколько моё добровольное монашество с двадцатого по двадцать шестой год жизни было подлинным? Верней, не следует ли его считать "игрушечным"? Игрушка ведь тоже в каком-то смысле является подлинной: колёса деревянной машинки -- это настоящее дерево, и, в конце концов, называется она именно игрушкой, а не автомобилем, то есть никого не пытается ввести в заблуждение, но её игрушечности это не отменяет. Ответа на этот вопрос у меня нет, я не нашёл его и по сей день. Но что будет ответом, возвращаясь к знаменитому пилатовскому вопросу? Какой именно истины я взыскую? Догматической или психологической? Психологически, внутренне -- я эти шесть лет был действительным отшельником. К примеру, не только не знал я эти шесть лет девушки или женщины, но сама мысль о женщине казалась мне чем-то греховным. Что же до догматики, то не-индус санньясином и даже попросту индуистом с точки зрения брахманской ортодоксии стать не может. Да и смешно, в самом деле, с именем Владимир и фамилией Фёдоров исповедовать веру, зародившийся под вовсе иным солнцем, на вовсе иных берегах! Но ведь сам Вивекананда, версию санньясы которого я исповедовал и из чьих умственных уст, так сказать, и воспринял её, был учеником Рамакришны, а один из судов Индии в 1983 году вынес решение о том, что "Миссия Рамакришны" является не течением индуизма, но самостоятельной миноритарной религией, и является таковой именно в силу её потенциальной универсальности, возможности обращения в свою веру людей иных национальностей, строгому индуизму несвойственной. Если уж сами индусы признали возможность обращения в "рамакришнаизм" любой нации, неужели мы окажется бСльшими, чем они, консерваторами?
Выражение "миноритарная религия" звучит, впрочем, достаточно подозрительно и по значению смахивает на "секту", так что, как ни поверни, я с точки зрения житейского здравого смысла оказываюсь в глупом положении. То ли шесть лет я махал картонным мечом, принимая его за настоящий, и истекал клюквенным соком, воображая, что кровоточу, то ли я эти шесть лет прожил полоумным сектантом-одиночкой. Пожалуй, второе предположение мне нравится больше. Во мне недостаточно обывательской трезвости для того, чтобы бояться слова "сектантство" как страшного пугала, но и, положа руку на сердце, Вивекананду, вопреки всей его неистовости, нельзя считать ни строителем, ни продолжателем секты. Он был и остаётся для меня, несмотря на полтора столетия, разделяющие нас, человеком моего круга (хоть мне далеко до его убеждённости и воли), человеком по-европейски образованным, интеллектуалом со своеобразным личным путём, сумевшим посредством особого усилия сопрячь интеллект и личную веру, углубить вторую за счёт первого, но не в ущерб ему, а любое изуверство, любой дремучий фанатизм всегда бегут от света разума. В проповеди Вивекананды слишком много этого света, чтобы позволить существовать тёмным закоулкам невежественного фанатизма.
III
После окончания вуза я поступил в аспирантуру на той же кафедре отечественной истории, на которой защищал свой диплом. Почти сразу на этой кафедре мне предложили "нагрузку": целую ставку ассистента. Так вообще-то случается нечасто, но дело было в том, что один из старейших, уважаемых преподавателей кафедры в августе 2005 года (года, в котором я закончил вуз), умер, и искать кого-то кроме молоденького аспиранта было уже поздновато.
Я переехал из студенческого общежития в аспирантское (здесь мне позволено было иметь целую комнату на меня одного) и год прожил в нём. К концу того года моя мама, торговая сеть которой процветала, закончила строительство своего загородного дома и переместилась туда окончательно, великодушно оставив в моё распоряжение квартиру на улице Загородный Сад, которая теперь казалась ей такой невзрачной. Увы: она сохранила у себя ключи и не стеснялась именно своими ключами открывать дверь, когда была в городе.
Моя диссертация была посвящена истории отечественного театра. Тема меня увлекла, на целый год я погрузился в архивную работу с головой. Добровольное моё монашество всё ещё продолжалось, да и не было, признаться, никаких причин отбрасывать его. Впрочем, "причины" не появляются сами, под лежачий камень и вода не течёт, это я отлично понимал, но никакого желания не испытывал расталкивать локтями соперников и распускать цветные перья на рынке женихов, на этой Vanity Fair, которая от века к веку остаётся неизменной в своей почти первобытной пошлости.
Продолжалась моя санньяса и весь второй год аспирантуры, уже к январю которого (январь 2007 года) диссертация была вчерне написана. Говоря откровенно, написание текста диссертационного исследования едва ли занимает больше четырёх месяцев чистого труда, и отводимых на него государством трёх лет "съ лишкомъ довольно", как говаривали в старину. Это -- при условии, что у соискателя есть интерес к работе, а если интереса нет, стСит ли насиловать себя? Но вот неприятные, хоть и обыденные вещи стали твориться с моей диссертацией. Она застряла на этапе бесконечных переделок и согласований с научным руководителем. После каждой переделки текст становился чуть больше в объёме, но мне сложно было отделаться от ощущения, что первоначальный авторский замысел размывается, что академическому сообществу делаются уступки, что масса этих уступок может в один момент стать критической и ничего не оставить от моего авторства и от подлинной новизны.
После восьмой по счёту переделки (шёл март 2007 года) Анатолий Павлович, мой научный руководитель, сказал мне откровенно:
-- Вы слишком поспешили, Володя. Так быстро диссертации не пишут. Это просто неприлично. И то, что Вы сдали два кандидатских в первый год, философию и историю, -- тоже не очень прилично. Не поступают так! Теперь я не знаю, что делать с Вами. Положа руку на сердце, работа состоялась. Текст вполне диссертабелен. И я знаю, что уже на этот год Вы наметили расквитаться с кандидатским минимумом по немецкому языку. Как он у Вас, кстати, зэр гут? Или, наоборот, швах? Но это, извините, был посторонний вопрос. Что дальше: выводить Вас на предзащиту? И это в начале третьего года? А другим соискателям, как думаете, не обидна будет эта ваша прыть? Уважаемые люди, директора школ, начальники отделов в департаменте, годами, десятилетиями не могут защититься! Кроме шуток: у меня есть соискатель, который уже девять лет мается, бедолага! Трёх руководителей за это время сменил... И тут как из-под земли выпрыгиваете Вы, такой, простите, пожалуйста, безусый сморчок, и творите этакий кульбит! Не возникнет в уме всех этих уважаемых людей мысли о протекции? Но даже если не возникнет: простое человеческое чувство зависти Вы вовсе исключаете? И в то, что это простое человеческое чувство Вам способно сильно повредить, тоже не верите? Ах, Володенька, наивный Вы человек! Ну, что Вы молчите и глядите на меня своими честными глазами?
-- Я продолжу работу над текстом, Анатолий Павлович, -- отозвался я глухо. Научный руководитель пожал плечами.
-- Ордена не заслЩжите, имейте в виду, -- только и ответил он.
Всего текст моей несчастной диссертации и моё терпение до августа 2008 года выдержали девятнадцать редакций. Впрочем, я всё больше и больше запаздывал с отсылкой очередного варианта: мне перестала быть интересна тема, изученная вдоль и поперёк. (Так, по крайней мере, тогда мне казалось.) Моя сила искала выхода, мужская сила в том числе. Не в одном половом смысле: хотелось банально кому-то набить морду, и пусть меня извинят за этот прозаизм. Я записался в секцию борьбы и уже в двадцать пять лет за какой-то год с небольшим раздался в плечах, "заматерел". Даже тон голоса у меня изменился. Коллеги заметили эти изменения; коллеги-женщины теперь останавливали на мне выразительные взгляды, но ведь они все были замужними, эти коллеги... Да и монахом я всё ещё продолжал себя считать, правда, всё с меньшей убеждённостью.