Страница 2 из 73
Меня зовут Владимир Николаевич Фёдоров. Вот такое заурядное имя, которое не знаю как многое обо мне говорит: иногда я ощущаю его не тяжелей осеннего листа, нечаянно приклеившегося к уличной тумбе. Мне тридцать один год, родился я в июле 1982 года. Я ни хорош собой, ни дурён: в студенческие годы я, кажется, был очень привлекателен, а с тех пор, конечно, заматерел. До недавнего времени я был, а верней, всё ещё остаюсь директором средней общеобразовательной школы. Думаю, мне следует сменить профессию... Достаточно ли для представления гипотетическому стороннему читателю, которого, может быть, вовсе нет в природе?
"Если не знаешь, с чего начинать, -- рекомендует Чёрная Королева Алисе -- то начинай с начала". Но начинать с самого начала означает обратиться к детству, которое я помню не так хорошо, как хотел бы. Вдобавок мне сложно понять, что в моём заурядном советском (первые девять лет жизни) детстве может заинтересовать не только читателя, но и меня самого. Я рос послушным и тихим мальчиком в рядовой семье (отец -- водитель, мать -- инженер). Настолько тихим, что учительница начальных классов Татьяна Ивановна Полежаева однажды сказала отцу, пришедшему забирать меня после уроков:
-- Володя похож на послушную девочку.
-- Что это на девочку? -- даже приобиделся отец. -- На послушного мальчика!
Его обиду я тогда не понял, а теперь задним числом осознаю, что отца не только сомнение в моей потенциальной мужественности задело, но, возможно, почудился в оценке учительницы и намёк на гомосексуальные наклонности, которые, видит Бог, ни раньше, ни теперь мне не были свойственны.
С отцом мать развелась в тот же самый год, когда и большая страна, в которой я родился, приказала долго жить.
После развода мы с мамой переехали в однокомнатную квартиру, образовавшуюся от размена прежней. "Подросток, воспитанный жизнью за шкафом", -- пел в своё время Виктор Цой, и я отлично могу понять, что это вовсе не метафора: я тоже рос за шкафом, который перегородил единственную комнату на две неравные половины. Квартира, стандартная "хрущёвка" в кирпичном доме, находилась почти в центре города, но даже это с трудом можно было посчитать достоинством по причине улицы: Загородный Сад. "Загородный Сад" в нашем городе -- имя нарицательное, как в Москве -- "Кащенко": на этой улице располагается областная клиническая психиатрическая больница, которую в обиходной речи называют так же, как улицу. Собственно, вся эта короткая и грустная улица образована кирпичным забором лечебницы и решётчатой оградой другой больницы, "обычной". Ах, да: в самом конце имеется ещё и "наш" дом, кирпичный, пятиэтажный, построенный в шестидесятых годах прошлого века, как огромное множество таких домов. Разумеется, от одноклассников свой адрес я скрывал, впрочем, не могу сказать, чтобы в новой школе у меня появилось много друзей. Все годы своей учёбы в школе я прошёл как бы стороной, бочком: от развязных отстал, к самым умным не пристал, ссор избегал, за общее внимание не боролся. Я не был силачом, но не был и заморышем, мог и не стеснялся ответить обидчику, но в драки не ввязывался. Впрочем, у меня имелось несколько друзей среди девчонок, даже в седьмом классе, то есть в том противном возрасте, когда вообще-то мальчишки и девчонки друг друга терпеть не могут, но и раньше, и позже -- тоже. Никаких психологических объяснений я этому факту искать не хочу. Девочки мне нравились, и влюблялся я легко, но от активных действий обычно всегда удерживался, и не так чтобы очень страдал по этому поводу. Что бы я ещё стал делать, если бы и удалось завоевать девчонку? С ней ведь нужно гулять, ревниво защищать от чужих посягательств, выслушивать её капризы и бредни... а через полгода влюбиться в другую, и всё начинай сначала? Нет, благодарю, увольте! Так я и удержался почти всё школьное время от серьёзных увлечений: назовите это слабостью характера или здравым смыслом, это уж как угодно. Почти, пишу я, потому что в одиннадцатом классе случилась в моей подростковой жизни девочка, которую я добился-таки и с которой познал "вс? плотскiя радости". Если пользоваться тем же старомодно-ироническим тоном, то "вотще": не так уж эти радости оказались и сладки, а уже к началу первого курса мы разбежались: слишком несходны оказались характером. Я-то был мальчиком книжным, а девочка -- совсем некнижной, и в одиннадцатом классе, что уже узналось потом, я у неё оказался вовсе не первым, то есть именно в плотском смысле. Забыл сказать, что моими любимыми предметами в школе были русский язык, литература и история (типичный набор гуманитария). Литература меня привлекала именно отсутствием обыденности, возможностью вознестись над жалкой и убогой жизнью начала девяностых, вот именно поэтому "бытовые" или "жизненные" писатели, с большим элементом некрасивой повседневности, вроде Горького, Шолохова или Чехова, меня отталкивали: Чехова я оценил и полюбил много позже.
Хоть сам я особых бед в детстве не знавал, как их вообще не знает детство и юность, моей маме пришлось нелегко: контора, в которой она служила, закрылась, и из инженера ей пришлось превращаться в челночницу, возя из ближнего Зарубежья в демократическую Россию тяжёлые клетчатые сумки. Этим нелёгким трудом она зарабатывала все девяностые, в самом конце которых, рискнув, открыла небольшую торговую точку, лавку поношенной одежды Second Hand. Конец девяностых был тем временем, когда бандиты уже постепенно отказывались от "заботы" о мелких лавочниках (наиболее удачливые из них перешли на гешефты не в пример крупней, кто-то подался в "органы", самых бесталанных перестреляли), а государство только начинало осваивать это малознакомое для себя поле. Через два года маме удалось открыть ещё одну такую же лавку, а затем и ещё одну, дела и вовсе пошли в гору, так что в новое тысячелетие Мария Владимировна вступила как "бизнес-леди", дама на собственном авто, но я к тому времени уже переехал в студенческое общежитие: мне за шкафом стало тесновато.
Во время моего студенчества (я закончил исторический факультет педагогического университета) случились два события, писать о которых прямо сейчас я не готов: слишком нелегко, даже и теперь, мне о них вспоминать. Скажу только, что оба эти события привели к моей добровольной и осознанной "личной аскезе". Про эту аскезу, пожалуй, несколько подробней.
С детства я любил Тагора. Томик его произведений с названием "Золотая ладья" (издательство -- "Детская литература", год издания -- 1989), подарили мне на семилетие. Странная идея -- издавать Тагора как книгу для детей, правда? Тагор, изданный "Детской литературой", почти так же абсурден, как "Теодицея для малышей" или "Учимся читать с Иммануилом Кантом". Я, несмотря на малый возраст, отчётливо это осознавал и в Тагоре любил чужеродное своему возрасту, недетское, даже тайное -- но прекрасное в своей тайности. Через Тагора, эту первую мою поэтическую любовь, я открыл неистового индуса Свами Вивекананду, которого запоем читал на первом курсе университета, и именно от Вивекананды мне вошла в ум идея санньясы, полного отшельничества, захватившая не столько духовной (уж я не знаю, много ли духовности вообще может уместиться в среднюю двадцатилетнюю голову), сколько чисто эстетической своей стороной, этим идеалом великого бесстрастия и предельной мирской нищеты. Читателю может быть известно (а если не известно, то вот, я сообщаю), что в особых случаях санньяса может быть принята добровольно, в порядке самопосвящения. После определённых событий в моей жизни я посчитал, что случай вполне можно считать особым.
В оранжевое одеяние я не облачился (выглядеть смешным я никогда не считал особой доблестью), но голову тогда действительно обрил наголо. (После я сменил эту слишком уж радикальную причёску на очень короткую стрижку.) Аскеза предполагает чтение молитв, и молитвы я действительно читал. Моими молитвами были, и это вновь очень странно выговорить, стихи Тагора: такие его шедевры, как "Пускай легко спадёт завеса моего существа", или "Темнотою сокрыт, поглотившей сияние мира", или "С тех пор, как в чашу смерти Иисус", или жемчужины "Сада песен" вроде "Мелодию дай, приобщи к песнопенью, учитель", впрочем, все драгоценные камни "Сада песен" звучат как молитвы и, шире, почти вся поэзия Тагора. Огромное множество его стихов я знал наизусть. Разумеется, я избегал любовной поэзии и отобрал для своего молитвенника лишь тексты возвышенно-духовного содержания. Да, у меня имелся и молитвенник в виде толстой тетради, в которую эти гимны были вписаны аккуратным почерком.