Страница 13 из 73
Всё было в моей жизни: была интересная работа, было ощущение её важности и пользы, была определённая власть над людьми. Но вот не было в жизни красоты и полёта. Как-то я несколько преждевременно повзрослел и обирючел. Тревожило ли меня это? Бог весть. Я жил насыщенно, как многие люди живут сейчас, и всерьёз подумать об этом просто не успевал. Хотя вру: конечно, задумывался. Но у кого, приговаривал я, у кого в наше время красота и полёт? Покажите мне человека, у которого красота и полёт? У духовенства, что ли? У художников с писателями? Да ведь и у тех, наверное, не так: у первых -- серые церковные дрязги, у вторых -- запои да грызня мелких самолюбий.
Женщины у меня тоже не было, и это звучит странно, ведь со своим добровольным монашеством я давным-давно расстался. Пробовал я было сойтись со школьным психологом, дамой симпатичной и уже не то чтобы очень молодой (моего возраста), даже встретились мы друг с другом пару раз, но на втором свидании поняли, что едва ли что у нас сложится: вблизи показалась мне дама вовсе не такой симпатичной, да и я ей, пожалуй. Улыбнулись, шутливо повинились друг перед другом и перелистнули эту страницу. Через полгода женщина вышла замуж и из моей школы уволилась.
Перелистывая всё написанное, я осознаю? ясно одно: эта первая часть моих записок, взятая сама по себе, никакой особенной самостоятельной ценности не имеет. Кому, Бог мой, могут быть интересны мелкие злоключения рядового школьного директора? Только другим директорам, пожалуй? Едва ли: у них хватает своих забот. Литература, по моему убеждению, не должна заниматься жизнью в чистом виде, не должна пристально вглядываться в пошлость жизни. Из всех русских писателей, стремившихся пошлость жизни превратить в литературу, один Антон Павлович Чехов оказался успешен. Но Ваш покорный слуга вовсе не мнит себя Чеховым, и это не из самоумаления, а из сознания того, что у Чехова пошлость жизни создаёт благотворное давление, которое в итоге ведёт к духовному преображению человека. У меня же за все эти годы мои будни ничего такого духовного из меня не выковали. Будни сделали меня утомлённым широкоплечим дядькой с грубоватым лицом и грубоватыми манерами. Если всё же вообразить, что когда-нибудь и у моих записок появится читатель, этот читатель неизбежно спросит: зачем ему было тащиться через унылую пустыню моей повседневности и неужели нельзя было если не отменить, то хотя бы сократить это путешествие? Кто знает, справедлив ли будет упрёк, но первую часть моей книги я сокращать не хочу: мы вступаем в ту страну, границы которой я хотел бы закрыть для посторонних, и никакого барьера для этих посторонних, кроме пустыни не вполне чистых и не вовсе благодатных будней, у меня нет. Поэтому пусть останется всё написанное.
Часть вторая. Болезнь
I
В последний год моего директорства (осенью прошлого календарного года) невесты у меня всё-таки появились. Именно так, во множественном числе, целых две. Будь мои воспоминания фарсом, здесь был бы повод посмаковать это обстоятельство. Будь они мемуарами Казановы, это был бы повод для похвальбы. Но читатель не дождётся ни смакования, ни похвальбы: я просто не могу притвориться о бывшем, что его не было. Да, уже прошедшем, не настоящем, конечно!
Но обо всём по порядку. В сентябре нежданно-негаданно из подведомственной мне школы уволилась Анна Иванкевич, учитель начальных классов, та самая разбитная выпускница педагогического колледжа, которая следовала частушке "Перед мальчиками иду пальчиками, перед старыми людьми иду белыми грудьми", с нагоняя которой за излишнюю фамильярность и началось моё настоящее врастание в директорскую кожу. Беда! Но, к своему удивлению, я быстро смог закрыть вакансию: на её место пришла новый педагог, Елена Алексеевна Петрова, выпускница педагогического университета.
В двадцать три года Лена выглядела, пожалуй, моложе своих лет и до "Елены Алексеевны" никак недотягивала. Приходила она на работу всегда в чём-то настолько простом, что эта простота приближалась к затрапезности. Юбка и блузочка какая-нибудь серенькая, или блузка и тёмные брюки, или джинсы и свитерок вязаный, или вот платье до середины гСлени и с наглухо закрытым воротом, точно обнаруженное в какой-нибудь пронафталиненной костюмерной "Мосфильма" и последний раз замеченное в ленте, снятой ещё при жизни Отца народов. Росточка Лена была невысокого, светлые свои негустые волосы или стягивала резинкой в мышиный хвостик, или заплетала в короткую косу. Косу, Бог мой, в двадцать-то три года! С такой причёской легко ей было шестнадцать лет дать, а не двадцать три. И давали, думаю. Косметикой она не пользовалась вообще, что делало её, и так-то неяркую, совсем незаметной мышкой. Лицо Лены в любое время, как она мне попадалась на глаза, сохраняло выражение лёгкой тревожности: тревожилась она, похоже, о том, что недостаточно добросовестно выполнит свои учительские обязанности (повода так думать, впрочем, не было) и, чего доброго, получит от начальства нагоняй. От меня, например.
Чем же мне эта девушка приглянулась? Вот именно неброскостью своей, с которой в моём уме соединялась мысль о скромном достоинстве и порядочности. Других оснований думать о своей порядочности Лена не давала, да и о непорядочности тоже: как мышка прибежит на уроки, отведёт их, шмыгнёт в учительскую, парой незначащих фраз перебросится с коллегами, чтобы только не быть совсем невежливой, поставит классный журнал в свою ячейку -- и была такова. Затем, мне хотелось постоянных отношений, а на прекрасных див я вовсе не надеялся, да и что мне сдалось в этих дивах, которые хороши лишь на глянцевых обложках? И, наконец, просыпалось у меня к Лене, которую я украдкой наблюдал в столовой, в коридорах, на планёрках, не одно любопытство, но и сочувствие, а говорят, что сочувствие -- уже начало любви.
Одним сентябрьским днём, выехав из учреждения по делам, я заприметил Лену на остановке автобуса и, притормозив, открыл переднюю дверь со стороны пассажира:
-- Елена Алексеевна, садитесь, подвезу!
Слабо улыбнувшись и будто посомневавшись секунды две, педагог села в машину. Я надеялся, что вот-вот сам собой сложится лёгкий разговор, но, увы, как-то разговор не складывался. Лишь обменялись парой ничего не значащих служебных реплик. Подъезжая к центру, я уточнил у неё, где ей удобно выйти -- Лена попросила высадить её на ближайшей остановке и только сказала вежливое "Спасибо". Вот и поговорили, называется...
Следовало переходить к каким-то более решительным действиям, но к каким? Не мог ведь я своё расписание выстраивать таким образом, чтобы каждый раз "нечаянно" обнаруживать молодую учительницу после уроков на автобусной остановке? У директора свои дела есть. Или мог, всё же? Не так и много этих дел... "Случайно" я подвёз её после уроков до центра города и второй раз -- с тем же нулевым успехом, а то и с отрицательным. Мне показалось, что перед тем, как сесть в автомобиль, Лена думала секунды на две больше, а в самой машине сидела ещё молчаливей. Нет, так никуда не годилось, этот способ ухаживания становился слишком очевидным, да и слишком глупым, вот что.
На День учителя, пятое октября, родительский комитет одиннадцатого класса преподнёс мне роскошный букет. Что ж, бывает и польза от "мамашек", а не один только вред, как говорится в старом анекдоте. Вложив в этот букет какую-то немудрящую, в своей простоте граничащую с глупостью записочку, я снёс его в учительскую. Так мне посчастливилось, что я застал Лену Петрову вовсе одну и огорошил своим:
-- Елена Алексеевна, это Вам.
-- Мне? -- она растерянно захлопала глазами. -- Спасибо, Владимир Николаевич... В честь Дня учителя?
-- По случаю хорошего настроения просто.