Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 83

Так же неожиданно, как появился, мой сосед снизу исчез. Я шел на прогулку, когда меня окликнули из камеры в нижнем этаже, куда переводили смертников. Через решетку и на расстоянии я не мог разглядеть его лицо. Видел только его льняные волосы. Камера его тотчас же была занята другим. Но я долго не мог забыть своего былого соседа - незадачливую жертву выродившейся в разгул и хулиганство революции. Он оказался одной из бесчисленных "щепок", отлетевших при неумелой "рубке леса"...

Другого рода эпизод был связан тоже с прогулкой.

Через открытую летом форточку донеслись громкая речь и дружный хохот. Я влез на окно и увидел гулявших на так называемой общей прогулке. Они весело резвились, бегали взапуски, играли в чехарду. Среди прыгающих и хохочущих без труда можно было узнать Абрама Гоца. Арестованый год тому назад, с тремя другими, за подготовку покушения на министра внутренних дел П. Н. Дурново, Гоц с товарищами были переведены по окончании следствия из петропавловской крепости к нам в ДПЗ. С этого дня было точно известно, когда выводили на прогулку группу Гоца: взрывы громкого смеха то и дело врывались в мое окно.

Гоц наладил регулярный обмен письмами. Его письма, как правило, были интересны, порой остроумны, но стилистически старомодны. Он не боялся стереотипных выражений, образов и сравнений. Фразы его были громоздки - на немецкий лад. Теоретически же социология Зиммеля оставалась для него вершиной мудрости, оспаривать которую он сам не решался, а попытки других не одобрял. Гоц имел влечение к науке и данные к тому, чтобы ею заниматься. Но жизнь - и сознание долга - увели его от науки. Не греша склонностью к марксизму, Гоц принадлежал не к тем, кто, по словам Маркса, ищут, как объяснить мир, а к тем, кто считают необходимым "изменить мир".

Это был переломный период в личной жизни Гоца. По окончании медицинского образования заграницей, проездом в свою Пензу, приехала в Петербург жизнерадостная и очаровательная Сарочка, как все ее называли, Рабинович, с которой Гоц и я были давно знакомы, а я особенно подружился перед своим отъездом из Берлина. Ко мне на свидание она придти не решалась и ограничилась присылкой роз. К Гоцу же Сарочка пришла на свидание по праву дальнего свойства. Эти свидания участились, а затем и узаконились: после осуждения Гоца на каторгу, уже в московской тюрьме, Сарочка и Гоц обвенчались.

К концу июля следствие по нашему делу было закончено, и обвиняемых стали освобождать до суда под залог. Никому и ничем неизвестный Журомский, естественно, оказался в числе первых, кому предложено было внести 500 рублей в обеспечение явки в день судебного разбирательства и выйти на свободу. В. О. Рубашева представила требуемую сумму в так называемых сериях государственного казначейства, что фактически уменьшало риск потери залога до 475 р., и 2-го августа ворота ДПЗ для меня открылись.

Был яркий солнечный день. Движение по Невскому было, вероятно, таким, как всегда. Но уличный шум, множество людей, экипажи, звуки, краски - находились в резком контрасте с жизнью, к которой я за полгода успел уже привыкнуть. Самым чувствительным был переход от вынужденного молчания к свободному пользованию словом. Здесь свобода обернулась безудержанностью, неугомонностью. Кузен, инженер Самуил Вишняк, ставший отныне моим постоянным и исключительно радушным амфитрионом, когда бы я ни был в Петербурге, с Верой Рубашевой говорили мне позднее, что я производил тягостное впечатление. Они повезли меня на острова, но я мало любовался окружавшей меня природой и панорамой, а говорил, говорил, говорил, точно хотел наверстать потерянное, дать выход приглушенной энергии или проверить, действуют ли органы речи.

2

В Петербурге я не стал задерживаться и отправился в Москву - к родным, близким, друзьям. Не без волнения возвращался я после полуторагодичного отсутствия. Домой ехать я не рискнул, - дворник был, конечно, осведомлен о том, что меня разыскивают. Я отправился в Сокольники, на Ширяево поле, где семья дяди - моего будущего тестя - снимала дачу. Чтобы обращать на себя меньше внимания, пошел пешком. Сокольничий лес был мне хорошо знаком с детства. Выло свежее солнечное утро. Душа радостно откликалась на щебетанье птиц, шелест листьев, на запах сосен, которым можно упиться, но нельзя описать. Меня не ждали. Тем радостнее была встреча.

Свой паспорт на имя Журомского я дал для верности прописать в доме Шер. А сам с друзьями, Шером, Орловым и Свенцицким, отправился в Коренево. Имение уже переменило собственника - перешло во владение дочерей Королевой, Тани и Жени, вышедших замуж за Васю и Митю Шер. Мы делились личными новостями и впечатлениями от пережитого политического опыта. Впечатления были безрадостны и в общем схожи. Профессиональное движение было разбито, политические партии разгромлены - социал-демократические ряды не меньше социал-революционных. Реакция шла не только сверху, со стороны правительства. В "массах" или, точнее, в рабочих кругах, с которыми продолжалась связь и общение, чувствовались разочарование, подавленность, апатия, неверие и недоверие. Организованные рабочие отходили от политики: риск нависших репрессий никак не уравновешивался возможными при военно-полевом режиме достижениями. Сошлись мы и в осуждении "руководства", которое пошло по линии удовлетворения требований "кварталов", или масс, по существу и справедливых, но реально И исторически неосуществимых.





В разгар наших бесед неожиданно прибыла мать Шера. Она приехала со станции на наемной подводе, так как на встречу ей не выслали лошади. Вера Васильевна привезла неприятную для меня весть. Вместо того, чтобы прописать и вернуть паспорт Журомского, к ней явился помощник пристава с двумя городовыми и осведомился, где находится владелец документа. В качестве домовладелицы Вера Васильевна, естественно, пользовалась уважением и доверием полиции, и в свою очередь задала вопрос помощнику пристава: в чем дело? Неужели паспорт фальшивый?..

- Он сам фальшивый, - убежденно ответствовал помощник пристава.

Оставив двух полицейских для задержания Журомского, когда тот явится, пристав удалился, а Вера Васильевна поспешила в Коренево предупредить меня.

Полицейские продолжали терпеливо поджидать меня в течение нескольких дней. Чтобы покончить с этим, я отправил на имя домовладелицы открытое письмо с извещением, что, получив службу в Казани и вынужденный уехать в экстренном порядке, прошу выслать туда мой паспорт до востребования. По получении открытки засада немедленно была снята, и Журомского стали, вероятно, разыскивать в Казани.

Было очень огорчительно. Паспорт, пригодный в Петербурге и прошедший благополучно все стадии охранно-жандармского дознания и следствия, отказался вдруг служить в Москве. Как это могло случиться, оставалось секретом полицейского аппарата. Но мое положение осложнялось: я снова превращался в нелегального и к тому же беспаспортного. О моей явке на суд не могло быть уже и речи. Самый тот факт, что Журомский - не настоящий, а "фальшивый", давал лишний козырь обвинению. Внесенный в обеспечение явки залог пропадал подлежал конфискации. И снова вставал вопрос: как быть, где жить, что делать?

Не зная на чем остановиться, я отправился в университет выяснить, в каком я там положении - исключен или нет?

Положение оказалось гораздо более благоприятным, чем можно было предполагать. При всех отрицательных качествах самодержавия, оно не было всё же тоталитарным, то есть не охватывало своими щупальцами всех сторон личной жизни человека сверху до низу. Поскольку индивид не касался политики, в которой самодержавие видело угрозу своему существованию, оно им мало интересовалось.

К тому же после неудачной войны с Японией весь полицейский аппарат был настолько расхлябан, что он и не был уже в силах уследить за всем.

Университет не знал - не всегда и хотел знать, - что делает департамент полиции. Он, вероятно, и не был осведомлен о том, что департамент меня разыскивает. Как бы то ни было, но оказалось, что я продолжаю числиться студентом юридического факультета, прослушавшим семь семестров. Период с января пятого года и до осени седьмого считался как бы выпавшим: самый университет в течение этого периода был временно закрыт и бездействовал. Мое "дело" канцелярия университета закрыла, когда я перестал подавать признаки жизни и не внес денег за правоучение за очередной семестр. Чтобы получить выпускное свидетельство, дававшее право подвергнуться окончательным испытаниям для получения диплома, мне предстояло пробыть в университете еще один, последний восьмой семестр. Посещение лекций и практических занятий по-прежнему оставалось необязательным, и пребывание в университете фактически сводилось к взносу 50 рублей за последний семестр. Не столько от "нечего делать", сколько оттого, что ничем другим я не мог заняться, я решил посвятить семестр подготовке к выпускным экзаменам.