Страница 2 из 17
- А вы откуда приехали? Ах, вы из Вильно приехали... А вы не из Витебска приехали? А, вы к Риве Фридляндер приехали? Ну, вы потом ко мне зайдите... Вы сейчас у Ривы покушайте, а потом обязательно ко мне зайдите...
Из окна первого этажа остро и свежо пахло редькой с луком. Каждый звук, каждый предмет, каждый запах вокруг Юлиана сгустился, сделался плотным, вязким, страшно важным, и вдруг он ясно различил, как Божья благодать пронизывает все вокруг. И двор, и Дебору Кох, и ее вечно капающие простыни, и балкон, и семилетнего Лейбу, лениво пинающего мяч, и подслеповатые окна мансарды - вообще все. Чувство было таким сильным, что Юлиан оцепенел. Из забытья его вывела мать - спустя, наверное, час.
Впоследствие это ощущение близости Бога не раз возвращалось, но таким острым, как впервые, никогда уже не было.
* * *
Юлиан с Чумой поговорили еще немного о "Падении" (Чума яростно сокрушался о том, что "недостаточно жестко провел линию героини", а Юлиан его утешал), после чего Чума удалился, а Юлиан перепечатал рассказ на машинке и понес его в редакцию.
В редакции его угостили горьким кофе, почему-то сильно отдающим головешкой. Все происходило рассеянно, в суете и спешке. Кругом курили и что-то вырезали длинными редакторскими ножницами.
Юлиан завидовал писателю Чуме. Тот умел перемещаться по знакомым и обсуждать с ними замысел второго тома, перпендикулярного первому. Чуму слушали обычно с удовольствием. Он был из тех писателей, которые несравненно лучше рассказывают о будущей книге, нежели пишут ее. В этом смысле Эугениуша Чуму можно было уподобить жене раввина Хаимовича, которая удивительно повествовала о своем младшем сыне Лейбе - какой он необыкновенный, талантливый мальчик - в то время как сам Лейба, так сказать, во плоти, представлял собою унылого носатого подростка, ничем, кроме сугубой лени, не примечательного.
Юлиан выбрался из редакции с ее бурной, но какой-то ненатуральной жизнью, и оказался наедине с Варшавой. Здесь она выглядела по-южному пестро, с разноцветной, позолоченной росписью по узким фасадам. Во всем облике домов сквозило известное легкомыслие, побудившее в свое время свирепых пышноусых шляхтичей призвать на польский престол макаронника Валуа. "Внезапная Италия" нарядных фасадов под тяжелым славянским небом превращала площадь в место фантастическое, насыщенное странными грезами.
Отец Юлиана, человек молчаливый и безвольный, всегда словно погруженный в полудрему, на памяти Юлиана очнулся от своего состояния только однажды, сказав сыну: "Все думают, что название "Варшава" - потому что тут жила какая-то Сава. Эти поляки даже толком не знают, мужчина она была или женщина. На самом деле, запомни, Варшаву основали евреи. По-настоящему город называется Батшеба, Вирсавия... Это еврейская тайна. Никто из католиков не должен..." Тут отец замолчал, потому что вошла мать, и больше к этому странному разговору не возвращался.
Юлиан сунул в рот новую папироску и остановился на углу прикурить. Через площадь шла женщина в светлом платье с пышными воланами. На ногах у нее были легкие туфельки и белые носочки, а в длинных завитых волосах покачивался тяжелый шелковый бант. Издалека ее можно было принять за девочку или даже за куклу, но потом Юлиан разглядел, что это взрослая женщина, лет, наверное, сорока. Она была слепая. Шла, сильно наклонясь вперед, словно была не женщиной, а резной фигурой на носу корабля, и быстро, легко вела впереди себя тросточкой.
Юлиан проводил ее глазами. Как всякий старый город, Варшава имела и пестовала своих сумасшедших. Он снова вспомнил странную отцовскую фантазию, и только теперь Юлиану показалось, что он понимает отца. "Батшеба" была его единственным открытием, единственным откровением, настолько драгоценным, что отец не захотел поделиться им даже с матерью.
* * *
Юлиан, сколько себя помнил, был окружен странностями. Жизнь представлялась ему собранием диковин, и он не уставал поражаться их разнообразию. Он видел нелепое там, где для большинства сограждан уныло дремала обыденность. Эта особенность мировосприятия лежала в основе знаменитой на всю Варшаву неиссякаемой юмористики Юлиана. Он описывал варшавских мосек, котов и канареек так, что они сделали бы честь любому средневековому бестиарию. Что касается людей, то здесь удивлению Юлиана вообще не находилось пределов. Поход какого-нибудь бухгалтера Франтишека Скрыни в субботний день за молоком в изложении Юлиана выглядел значительно увлекательнее, нежели все подвиги ливонских крестоносцев в романе Эугениуша Чумы "Кровь и честь".
Но такой взгляд на вещи имел и существенные недостатки, в чем Юлиан и сам как-то раз честно признался в разговоре со своим другом, художником-иллюстратором Смуглевичем. Смуглевич, красивый, белокурый мужчина, безнадежно запутавшийся в подругах, две из которых были поэтессами, жаловался на свое дурацкое положение.
- И как тебе только удается, Юлиан, - говорил он не без зависти (в тот момент вполне искренней), - как тебе удается пропускать все эти юбки мимо внимания?
Он нервно курил и вообще выглядел расстроенным.
Юлиан решил его утешить.
- Нет ничего проще, Смуглевич. Все они нелепые создания. Взять, к примеру, эту твою Жужу, которая пишет героическую поэму от лица Крылатого Рыцаря - я ничего не путаю?.. Что ни строфа, то в читателя изобильно летят кровь и мозги... И мамзель Жужа читает на поэтических вечерах отрывки, я сам видел...
Смуглевич надулся:
- Ну так и что с того? Все читают отрывки...
Юлиан разъяснил терпеливо:
- Попробуй представить себе, как это замечательно выглядит. Жужа девица субтильная, тощенькая, на щечках - акварельный румянец... Да на нее дышать - и то страшно, не то что грубое слово при ней молвить! И вот эдакое летучее создание заливается краской и давай пищать по-комариному:
Я надменный,
Я самовлюбленный,
Меч мой жгучей кровью обагренный...
Пойми, я ничего против самой Жужи не имею, я просто хочу обобщить для тебя некое явление...
Смуглевич стал чернее тучи.
- Да, читает отрывки. Ну и что? - повторил он почти угрожающе.
Юлиан пожал плечами.
- Да, собственно, ничего. Как можно всерьез увлечься Жужей? Это все равно что влюбиться в экспонат из паноптикума уродов...