Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 89



Событие для него — для всех нас — уже произошло, и это событие не бунт, не демонстрации на Сенатской. Это — возвращение России из Петербурга в Москву, из государства в царство, из «полуострова» Европы — домой, на материк. Так повело страну слово, указатель которого всегда был для нее важнее доводов рассудка.

Пушкин переживает состояние постсобытийное, которое ему внове. Состояние в пространстве, когда всякая вещь и слово обнаруживают затылок, обратную сторону — и воздух, и пустоту, их обстоящую. Так «Граф Нулин» — анекдот, легкая шутка обнаруживает в пустоте времени свою изнанку: рога, что трубят на Сенатской. И шутка «Нулина» становится с такой изнанкой композицией другого рода, сочинением с пространством. И слова «Нулина», написанные «зрячим» автором, оказываются вовсе не «нулевыми», но полновесными, как баба и ведро, и — пророческими.

«Граф Нулин», первое большое сочинение, написанное Пушкиным после «Годунова», показывает определенно, как он изменился за этот год. Он перешел в объем, стал тяжел (на подъем) и центроустремлен. Здесь родятся поздние его мотивы — «я русский мещанин», «я царь», «ты царь — живи один». Это можно трактовать как осторожность, как мудрость, можно все списать на суеверие и заполонить голову зайцами, можно как прямое провидение. У него появились новые мотивы, с того момента, как он видел себя со стороны, увидел время.

Это новая для Пушкина «геометрия» поведения, когда вектор, который влек его по жизни вверх и вниз, обратился на него самого. Я-вектор, фигура московского слова, звук, ведущий Александра в пустыне, оказался сильнее петербургского указующего перста в первом же поэтическом (после «Годунова») испытании.

Год «Годунова» совершился по праздникам: вдохнул и выдохнул, и сошелся к нулю «Нулина».

Паролем этому году можно определить колокольчик. Колокольчик явился Пушкину 11 января с приездом друга Пущина. Задребезжал, запел solo: одинокий звук, фотон света, Рождественская звезда. Затем он вырос в колокол, что уже не забренчал, а заревел в июле, на Ивана Крестителя на Иване Великом. Под ним бабахнула пушка, отправившая самозванца «в свет». В этом полном колокольно-пушечном звуке Пушкину открылась вся Москва, он сам стал Москвой. Оделся пространством, оделся временем, признал свой грех (заглядывания в иное) и — в раскаянии — сжался, собрался в точку.

Вот он, колокольчик дальний, прозвенел в «Графе Нулине».

Тут нужно закончить цитату про бабу и забор, в ней всякое слово важно.

Вот и весь год: развернулся и сошелся в точку звона. Тут и Пущин в январе, товарищ юности удалой, и уж не она ли?.. — она, Анна Керн в июле, и мимо, мимо — декабрь и Петербург.

Год смолкнул за горой. Но этот год и был гора — «Годунова».

Все сошлось симфонически точно; метафизический московский пульс совершился, можно закрывать календарь.

Пятая часть

ПРОРОК

I

Год угас в одно мгновенье; оборвался на Сенатской. Пришла — вместо пространства — пустота, ранее неведомая; жестко объемлющая предметы, стиснувшая, точно в кулаке, новообретенную фигуру слова и с ней (равную слову) фигуру человека.



1826 год ознаменован этой пустотой. В сравнении двух лет он именно этим характерен: по нему точно пролит вакуум, разделивший русский атом на составляющие. Или так: тогда, на рубеже двух лет, образовался этот русский атом, «пространственная» структура, определяющая рисунок и оптику русского сознания. Она отражена в строении русского языка; одно в другом отражено — литературный русский язык и русское сознание с этого момента являют собой, по сути, единое целое. Это одно и то же русское (литературное) целое; таково же и помещение нашего сознания; оно устроено округло, «атомарно». С ядром «Пророка», вокруг него струениями энергий-смыслов и пустотой вместо пространства.

Границы литературного «атома» — границы языка и сознания — довольно жестки. Многое остается непереводимо: изнутри вовне и обратно. Вспомним, как писал князь Вяземский, один из первых русских «физиков», создателей атомарной модели слова: границы языка должны быть так же неприкосновенны, как границы государства.

Царства: так будет точнее. Московского царства — еще точнее. Так и вышло: великий опыт удался нашим «физикам»: нарисовалось царство-государство языка, имеющее своей серединою сакральное ядро, окруженное волнением бесплотных смыслов и недвижением (материковых) пустот.

Пожалуй, слово «пустота» на переломе двух лет представляет ситуацию наиболее точно. 1826 год начался с поселения вакуума в русском (ментальном) «космосе».

«Космос» звучит лучше, чем «атом»; все же Россия не атом — пусть она будет размером с космос.

Метафора стала заменой пространству — поэтому наша «космическая» пустота есть нечто сверхъестественное, взывающее к сочинению, которое могло бы связать эту бездну подходящим образом, словом.

Разум (европейский) не вмещает этого необъятного пространства. Поражение восстания декабристов было окончательным утверждением этого диагноза.

Возник разрыв безразмерной русской данности и всеразмеряющего европейского метода, — каким он был на момент исследуемого события. Метальная рецептура того времени со всем сопутствующим набором приемов и практик не могла освоить эту данность непротиворечиво. Поражение декабристов отразило эту неспособность в политическом аспекте.

На отрезке развития русской словесности от Карамзина до Пушкина сказывалась тема неспособности освоить европейским слогом русскую ментальную бездну.

Карамзин положил на это свою жизнь. В начале 1826 года он еще жив, Карамзин. Он наблюдает за событиями «бунташного» декабря в понятном раздвоении чувств. Как бы ни был он далек от декабристов, их поражение наносит ему жестокую рану. Оно надорвет его изнутри; от декабря до мая 1826 года его жизнь составит медленное угасание, без надежды на спасение. После декабря его жизнь сделалась умиранием в пустоте, в новообразованном вместо пространства русском «космосе».

Пушкин в нем выживет. Неудивительно: его масштабное промосковское действие, создание «Годунова», было, помимо прочего, учебой безвоздушного бытия. Он сумел окуклиться в затворе Михайловского, научился дышать временем. Более того, он занял место в центре русского литературного атома; прошу прощения — космоса. Его переход из 1825 года в 1826-й прошел болезненно, но без фатальных последствий. Пушкин перешагнул в пустоту будущего в бумажном «скафандре»; язык, составляющий Александру пищу для дыхания, в нем (Пушкине) и находился.

«Атомарный» сюжет 1826 года в отношении Пушкина содержит, по сути, одну главу, собственно ядро: «Пророка». Стихотворение, состоящее из материи словесного ядра; сверхплотной, имеющей силу невероятного смыслового и образного притяжения.

Если продолжить «физические» формулы, это прозвучит так: «Пророк» «весит» примерно столько же, сколько «Годунов». Равны по весу два года: переполненный 1825-й, имеющий на всем своем протяжении связный сюжет праздничной метаморфозы Пушкина, и «пустейший» 1826-й, у которого в самом центре, в июле, помещается ядро «Пророка».