Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 89



Теперь легко судить задним числом, зная, чем закончилось восстание декабристов. Есть подозрение, что Пушкин различил это заранее, пережил сомнения, разнимающие его пополам, так что весь он закачался на весах: ехать, не ехать — и остался.

Ужасный внутренний раздор: вот как, очень скоро развернулась ситуация концовки «Годунова», когда он самому себе хлопал и сразу вслед за тем ужасался — своему достижению и своей участи. Да, он обнаружил у себя дар поэтического пророчества. Магический кристалл был им найден — и жег руку. Яма между осенью и зимой, ноябрьский ад, едва успела зарасти снегом и вот опять открылась.

Лист у пророка взял и порвался, обнажил шевеление хаоса. Два зайца выскочили из прорехи, стреканули, следя чернилами, со страницы вон.

Он остался дома.

Новоиспеченный медиум пугается теперь всякого знака, могущего быть истолкованным как предвестие. В нем поселяется страх судьбы уже начертанной; верх берет суеверие, и раньше ему не чуждое, но теперь подтвержденное собственным запредельным, потустраничным опытом.

До конца дней оно его не отпустит.

X

Оставшись, Пушкин пишет «Графа Нулина» — точно в дни восстания. Это можно расценить как ответ на вопрос, почему он не поехал в Петербург. После события преображения, после «Годунова» «Нулин» — первое постсобытийное сочинение.

Демонстративное, показывающее ту дистанцию, которую Пушкин будет теперь держать от всякой столичной акции.

Пора, пора! рога трубят… —  и в самом деле, словно по его сигналу, начинается бунт в Петербурге.

Это также опыт провидения — явленного в сатире, шутке, но оттого не менее убедительного.

Что за штука — расколдовать, увидеть бумажный Петербург? Страна, обнаруженная Пушкиным в пространстве «Годунова», превосходила такой Петербург на порядок — по знаку сложности, по принципу уложения «пространства времени». Она была бездна и Тартар: над нею повисал ровною картонкой романовский, петербургский парадиз. Все что ни чертится на нем, предсказуемо, к тому же чертится повтор. Питер от основания своего только и делает, что снимает европейские кальки; в декабре 1825 года повстанцами сводилась калька республиканская (древнеримская).

Происходящее опаздывает на один темп (на пять лет): так опаздывает копия, следующая за оригиналом.

Под петербургскою картонкой течет ледяная лава. Эта цепенящая влага, стоит только надорвать бумагу, в одно мгновение выходит из-под снега, открывая настоящую, провиденную Пушкиным глубину.

Александр говорил потом, что затевал Нулина как «Нового Тарквиния», пародию на Шекспира: что бы вдруг Лукреции пришла в голову мысль дать Тарквинию пощечину? Вся история Европы пошла бы по иному сценарию.



В Петербурге его друзья готовятся произвести постановку сцены из этой как раз, европейской истории.

Александр, разыгрывая «Нулина», переставляет европейский сюжет задом наперед. В самом деле, странный, какой-то перевернутый сюжет. В Россию является русский европеец с пустейшей, нулевой фамилией: Нулин. В два приема, обернувшись новым Тарквинием, приступает он к русской Лукреции, имеющей прозвище Наталья Павловна. И получает пощечину. История России идет другим путем, противным европейскому. Разумеется, это шутка. Тем более, что еще не известно, чем обернетсянастоящее дело в Петербурге.

Но прогноз уже читается. Пощечину получит республиканский идол, петербургский романтик, не ведающий своей страны бумажный истукан.

Другое дело, что на Сенатской площади — не Нулин и не гипсовые куклы, но все его друзья; каково ему наблюдать их смертельно опасную пьесу? Пушкин терзается сердцем — смеясь. Подобное электрическое состояние делает его медиумом, которого за нервы дергают флюиды, долетающие из Петербурга. Сообщения ужасны. С мраморными лицами герои получают топором по лбу, декорации рушатся, разливается мрак.

А у Пушкина, на бледном экране страницы — Наталья Павловна: грезит, развернувши роман сентиментальный.

Хорош выходит роман.

Спрашивается — на что, на кого у него вышла в «Нулине» эта несколько раз перевернутая карикатура? Козел с дворовою собакой — кто тут кто?

Нет карикатуры, зато у него на столе есть предмет обоюдосторонний, двуликий — бумага с двумя лицами: там Петербург, здесь мокрая деревня. В бумаге дыра, которую своими словами проделал Пушкин. Простые, тяжелые, ясные слова. Гусь, который тяжелей Онегина. Индейки, баба и белье. Слова-предметы. Тут даже пустота — предмет.

Александр один в пустоте, в пустыне, смотрит в бумажную дыру.

С той стороны — Сенатская площадь.

Рядом с Сенатской в земле была вырыта настоящая яма. На южной стороне площади строился Исаакиевский собор. Под него был вырыт котлован, размером не менее самой площади. Мы воображаем себе восстание 1825 года в тех декорациях, что сложились к сегодняшнему дню: стоим спиной к собору, смотрим на памятник Петру, окруженный рядами восставших. Это ошибка: собора не было, был только котлован. Его кривые края, его бездонная яма, наполовину заполненная грязным снегом, были хорошо видны восставшим. Сенатская площадь с этой стороны была пуста, проваливалась до горизонта в серый цвет и ничто. На юго-восток, в Россию. Многие из участников события признавались потом, что вид ямы на месте будущего храма внушал им мысль о могиле.

Пушки нового царя выстрелили со стороны ямы.

Отказ от участия в восстании дался Пушкину очень нелегко; еще тяжелее его толкователям, для которых оправдание поэта в его колебаниях декабря 1825 года стало дело принципа. Больше всего говорят о суеверии Александра; поставлен даже памятник зайцу, что развернул поэта на дороге в Петербург и тем спас его для отечественной культуры. В самом деле, Пушкин был очень суеверен. Год, проведенный им в Михайловском, год «Годунова», полный неслучайных совпадений, явных и тайных указаний судьбы, настроил его дополнительно к осторожности в поведении при совершении всякого ответственного шага (этой осторожности впоследствии он не всегда следовал). Поэтому дурные приметы, сопровождавшие его отъезд в Петербург, несомненно, сделали свое дело. Но все же это не главное. Это, скорее, повод для отказа; сказавшись зайцем, он остался дома — также и для его защитников заяц стал героем эпизода.

Памятник зайцу в Михайловском весьма условен, точно он слеплен из папье-маше. Это свойство современных меморий: все они сделаны как будто в шутку, обезвешены и ненастоящи. В этом смысле заяц на постаменте ничем не отличается от той же «златой цепи на дубе том» — вон она, повисла на ветке, наподобие детских качелей. Дуб растет за забором у одного из домов в Михайловском, это, наверное, запасник здешнего музея. Или это липа? Не важно, дуб или липа, все одно «липа»: на дерево закинули «цепь», не иначе, в ожидании школьного утренника. Цитата из Александра Пушкина праздно болтается на ветру. Таков же и заяц: символ, штука для показа по телевизору.