Страница 7 из 42
Часами гуляли мы с ней по дорожкам нашего парка или в лесу напротив. На скамейках оиживали, она с рукодельем, я с книжкой на коленях. Рассказы ее не уставал я слушать — всегда о детях, о ее прежних учениках и ученицах, о жизни с ними в Одессе, Киеве, под Каменец–Подольском, — где жила она долго, научилась говорить по–польски (знала и немецкий), и никогда я с нею не скучал. Никаких особых знаний, никакого сколько‑нибудь широкого образования у нее не было; убедился я, впоследствии, чтс она не безупречно писала даже и пофранцузски; но человеком она была необычайной прямоты и чиототы; детской невинности, но силы характера и самым балованным ее питомцам внушавшей немедленное уважение. Легко было обмануть ее в чем‑нибудь нейтральном, этически безразличном; но любое притворство тотчас бывало разоблачено. Она была безупречно справедлива, и каждый день, а не в особых только случаях. Спокойствие и ясность ее духа были непоколебимы. Никаких выдумок, причуд, капризов. Детские капризы и причуды она прекрасно понимала, шалости легко прощала; но лицемерить, передергивать при ней, вообще «делать вид» было нельзя. Тут она становилась беспощадной. Голоса не повышала, к наказаниям не прибегала: вспыхивала вся, черные глаза ее сверкали. Больно становилось виновному; не шутка была Зеличку рассердить. Все ее воспитательское старание направлено было на одно: всяческое вытравливанье лжи. Беспощадной она тут становилась не только к детям, но и к родителям.
Иного лет спустя, узнал я (не от нее), что незадолго до знакомотва с нами ушла она из одного дома, где воспитывала двух уже не маленьких мальчиков, приняв решение внезапн когда накипел в ней гнев. С вечера уложила свои вещи, а утром пошла к матери этих юнцов и объяснилась с ней примерно так: «Сударыня, я больше оставаться у вас не могу. Вы учите ваших детей лгать. Не возражайте, я вас предупреждала. Не прямо учите, а косвенно. Они лгут, вы зто знаете и делаете вид, что вы им верите, чтобы избежать лишних хлопот. Ваш старший сын будет преступником, младший — негодяем. Жалованье вперед за месяц я не возьму. Прощайте».
Когда я рассказ этот слышал, я уже знал, что предоказанья Зелички исполнились. У нас, слава Богу, такого рода конфликтов не возникало. Родители мои столь необычайной гувернантке доверяли, и больше, чем они, воспитала меня она. Мать, при всей любви, чуть–чуть ее, кажется, боялась; отец был скуп на похвалы, но однажды сказал, что честней и бескорыстней человека в жизни своей не видывал. Разузналссь о ней позже, что она все свои скромные сбережения разом и без возврата отдала обанкротившемуся отцу бывших своих воспитанников. Какова была ее личная жизнь в молодости, почему девушка столь несомненной красоты не выыла замуж, этого никто не знал, — говорили, что из‑за любви к человеку, женой которого она стать не могла. У нее никого не было, и ничего, кроме чужих детей, которых в детской, но закаленной своей душе, считала она своими. Когда я ссорился с моей матерью из‑за некоторых неровностей ее нрава — сегодня мне почему‑то запрещается то, что вчера разрешалось — Зеличка неизменно меня увещала — «не кипятитесь (она всегда, с самого начала, говорила мне «вы»), это взрослые, вы же знаете, а ваша мама вам зла не желает». Я смеялся, гнев проходил, я готов был и маму простить и Зеличку обнять; но Зеличка, в отличие от мамы, обнимать и целовать себя не давала. Темные и добрые глаза ее только глядели немножко веселей. Но не шутила она: «взрослой»и впрямь не была. Этим она меня и воспитала. Кратчайшим образом пояснить это можно, сказав, что она от пошлости меня избавила, собою мне явив человека, в котором ни малейшей песчинки ничего пошлого не было.
Чем она дух свой питала? Не знаю. Католичеством? Нет. Уверен, что сердцу ее куда ближе был Руссо. Но на высокие темы не говорила никогда. Ничего как будто и не читала, кроме банальных французских романов, банальность которых бесследно соскальзывала с нее. Людей оценивала безошибочно, а школьными истинами, до смешного порой, пренебрегала. Уверяла меня, — взрослого уже — что сидя у нашей речки на скамейке, видела вращение земли.
- На что же вы омотрели при зтом, Зеличка?
- На противоположный берег.
- Но ведь он тоже вращался?
- Ну да, вот я и видела, как вращаюсь вместе с ним.
- Зеличка, это невозможно.
- Вот погодите, когда вернусь в Петербург, навещу моего бывшего ученика в Пулковской обсерватории. Он — астроном. Он мне скажет, возможно это или нет.
Через несколько месяцев, в Петербурге: «Ну что ж он сказал?» — «Он сказал, что вообще это невозможно, но что в особых случаях, некоторые люди…» Ах она, душенька моя! Скажут мне, пожалуй «в самом деле, хороша. Невежда. Иноземная, а верней без роду и племени дикарка. И вы еще гордитесь ею. Воспитала! По–французски научила вас болтать. Эка невидаль». Спорить не стану. Да, воспитала. Лучшим во мне я обязан ей. То мне дала, чего ни от кого другого я бы не получил. А насчет рода и племени, передам еще один разговор, который у меня с ней был за год до ее смерти, во французском городке неподалеку от Лиона, где жила она с оестрой на пенсию, получаемую от вызволившего их из взбаламученной нашей страны французского правительства.
- Что ж, Зеличка, как вам тут живется?
- Хорошо, очень хорошо. Мы тут с сестрой стережем виллу хозяева которой почти всегда отсутствуют. Жизнь тут недорогая, пенсии хватает… Но я предпочла бы жить в Париже.
- Зеличка, отчего же? Ведь и шумно там, и суетливо, и дорого.
- Верно, верно. А все‑таки ближе к Росоии.
Дети, в школу собирайтесь
Не нахожу в своем детстве — как и отрочестве, юности — ничего особенного. Сверстников моих, во всяком случае, рассказом о нем не удивлю. Тем более, родившихся в том же «моем» дважды переименованном с тех пор городе (очень несуразно оба раза: Ленин Петербурга не основывал, но и Петр «Петрограда» не основал). Мне ведь всего десять лет исполнилось в девятьсот пятом году, я успел в университет поступить до четырнадцатого, окончить его и даже жениться до семнадцатого года. Из людей постарше или на много старше меня, те, кто чувством или зрением более острым были наделены, могли кое‑что из ожидавшею всех нас и нашу страну предчувствовать или предвидеть, я же, не только в детстве и отрочестве, но и в двенадцатом году (когда поступил в университет) не почувствовал ровно ничего. Зато уж у родившихся тогда или позже не могло быть ни детских, ни дальнейших лет, таких как у меня. Вот почему им о своих пожалуй и стоило бы мне расоказать, тем более, чтс детям крестьян или рабочих тоже ведь на «взвихренной Руси» (по–ремизовски выражаяоь) жилось не так, как на до–взвихренной. Вихри эти ведь и вообще всю руоскую жизнь разворотили, а отличие тихого и мирного (пуоть и относительно) жития от противоположного ему все‑таки сильней других, каких бы то ни было различий.
Незачем мне, однако, скрывать — да и не скроешь этого — что к ранним своим годам возвращаюсь я не только для тех, кто услышит от меня о них. Возвращаюсь, и о себе помышляя: хочется мне понять, каким образом сложился, из чего вырос я оам, такой, каким я себя знаю. Очевидных предпосылок этому не вижу: полагаю, чтс не очень я похож на тех, среди кого я рос. Откуда же отличие мое, и от взрослых, в начале жизни меня окружавших, и от школьных товарищей моих (дошкольных у меня не было)? Никакого готового ответа на такой вопрос у меня нет. Да и вообще никакого. Есть только (а я ведь часто об этом думал!) целый рей неполных и сбивчивых ответиков, ни в какое разумное целое несвязуемых и относядихоя — что и не удивительно — к самым разным временам. Не удивительно это потому, что развивался я медленно. Не то, чтобы отсталым был ребенком, но медленно становился собой.
Свое «я» осознал рано, или, по крайней мере, в нормальный срок, но наполнял эту малолетнюю личность именно ей подходящим содержанием очень постепенно. Поэтому, лишь в рассказе о себе я могу это постепенное становление свое скольконибудь отчетливо восстановить, и ответики приладить один к другому так, чтобы получилось нечто равносильное ответу или хоть приближающееся к нему. Кое‑что, к этому ведущее, я уже сказал. Настаивать не буду. Пусть из самого рассказа это очеловечивание дитяти станет понятным, — и мне, и, может быть, другим.