Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 89



- Долой!

- На штыки ее!

- На ловца и зверь, сама идет, стреляй!

- Хлеба дай людям!

- Долой!

А нужно найти слова, чтобы словом лишь удержать их от бойни, чтобы слово оказалось сильней штыка и нагана.

- Я прошу вас успокоиться и не проливать кровь. Ради ваших матерей, ради ваших детей. Довольно людей гибнет на фронте, чтоб еще ввязаться в побоище и убивать друг друга.

Аликс говорила спокойно и благодарила Бога, что стемнело и никто не видит, как дергается у нее нерв около левого глаза.

Вперед вырвался малорослый и худой парень, горбоносый, точно чертик из табакерки, в полосатой грязной тельняшке матроса. Смеясь надрывным хриплым смехом, выхватил из-за пазухи пистолет.

Тогда вдруг Мария вышла вперед, заслоняя собою мать. Лихое отчаянье зверем шевельнулось в сердце: пусть убьет. Ибо ждет, может быть, худшее — чувствовала инстинктивно, молча. Достанет ли сил выдержать.

Матрос пошатнулся, невольно опустил оружие, зло сплюнул сквозь щербатые зубы.

- Сволочи… Детьми прикрываетесь… Иконами прикрываетесь…

Однако толпа разбредалась, и оставшиеся притихли. Без единой раны закончился этот страшный вечер, последний вечер февраля.

Снег сошел с неба, милосердный и светлый, заискрился в воздухе белыми звездами, пошел хлопьями, пеленой, укутывая истоптанную враждой землю. Снег ложился людям на плечи, на руки, и вместе с ним наступала удивительная тишина. Снежинки запутались в русой косе молодой царевны и стыдливо укрывали первую седину ее матери…

Вернувшись в комнату, Александра упала на колени перед иконой Знамения Пресвятой Богородицы. Женщина молилась молча, тою сокровенной молитвой, которой не должен слышать никто, кроме Того, Кому она предназначена. И пусть в мыслях ее русские слова мешались с немецкими — молилась за Русь, как молится тихонько мать за больного ребенка. Господь услышит, поймет.

А снег до утра ласкался к черным окнам дворца.

Когда Николай приехал, Александра бросилась к нему, как девчонка. Они долго не могли разомкнуть объятий, в которых было больше отчаянья, чем нежности, прижимались друг к другу болезненно и испуганно, как люди, пережившие беду и потерявшие кого-то близкого. Они и вправду потеряли: Россию, свою Русь, верную, любимую, чья судьба до сих пор неотделима была от их судьбы.

- Милая моя, моя девочка, — приговаривал Николай, обнимая и целуя ее, не стесняясь чужих солдат, бесстыже наблюдавших за ними. — Как вы здесь, как дети?

Все здесь было чужим, искаженным и гадким: флаг державы спущен, караульные, точно в тюрьме. В одночасье дворец превратился в острог.

- Дети лежат наверху в темноте, больные… Чуть лучше уже, теперь ты приехал и совсем хорошо всё будет. Прости, родной… — Аликс застыдилась своего усталого вида и измятого медсестринского платья, всю жизнь старалась для любимого быть красивой, безупречной, а теперь не до того стало. — Я метаюсь из комнаты в комнату, от больного к больному. Только на минуту выходила поставить свечки за всех.

- Город в красных флагах, толпы… Мы теперь заложники. Ничего, будем жить, главное, что мы живы и вместе.

- Так больно на тебя клевету слышать, газеты совсем взбесились, пишут гадость за гадостью, и люди верят! Верят, вот что страшно…

- Ну, милая, — Николай рассмеялся коротким горьким смехом, — у народа всегда царь плохой, ничего не поделаешь. Град поля побил — и то царь виноватый.

II. СТРАННИК

(Судьба Григория Распутина)

И мир его не познал. Пришел к своим, и



свои его не приняли.

Вся тайга единым напряженным нервом замерла, зачуяв враждебность. На много верст кругом ни людского жилья, ни надежной проторенной дороги. В последние дни странник нарочно обходил села. Он устал от людей.

Странник был довольно высок ростом, но чуть сутулился, как будто нес тяжелую невидимую ношу. Длинные нерасчесанные волосы спадали на плечи. Сила и нервность угадывались в каждом движеньи. Он остановился, зная угрозу.

В нескольких шагах перед ним стоял рослый волк, вздыбив темную жесткую шерсть на холке, и врожденная охотничья злоба горела в звериных глазах. То был не вожак стаи, а одиночка, отшельник среди зверей.

Григорий заговорил с волком тихо и властно, не отводя взгляда от изжелта-карих, светящихся в лесном сумраке звериных глаз. Волк не понимал людского языка, но в голосе пришлого была такая сила и скорбь, что броситься одиночка не мог уже, а вскоре захотелось зверю запрокинуть морду к тусклому лику неба и завыть глухо и протяжно. И вот уже, зачарованный, подошел, не чуя больше ни злобы, ни страха, и теплым языком лизнул руку странника.

- Славный зверь, славный. В тебе больше Бога, чем в людях.

Кони несли, как черти, в дикую, вьюжную ночь… Ощерились вслед каменные львы, и где-то высоко сквозь пургу высматривали ясные, умытые снегом созвездья, с недоумением глядели вниз на раздоры и грязь кабацкую. И в окнах почти не было огней, оттого дома были как мертвые. Временами Григорий ненавидел продажный город, подлый век.

- К Яру, ямщик. К Яру, — повторял как в бреду. Метель неслась навстречу, хлестала в лицо. И созвучная этой колючей снежной замети, грызла душу странная тоска. Сжечь тоску эту весельем лживым, обмануть хмелем. Который год пытался до людей докричаться. Кто хохотал в лицо, кто не слышал, держась отчаянно за свой клочок власти.

Пришлось ему видеть и понять то, чего не мог признать Государь. Рвут Россию, точно псы падаль, те, кто клялись ей в верности.

Как в омут бросился в ресторанный разгул. Здесь плясали цыгане под мечущиеся, истерические блики канделябров. Гибкая чернокосая цыганочка подсела к Григорию, прижималась без стеснения, пригубила терпкое вино из его бокала.

- Как кличут тебя? — спросил он, сжав теплую ладонь девушки.

- Рада.

Хрипловатые скрипки затянули старинный романс. Душно, тяжко было от табаку и чужого злословия. В открытые окна влетал черный ветер, бросал, забавляясь, пригоршни снега, трепал мутные занавески.

Рада хохотала, запрокидывая голову, похожая в своем ярком платье на заморскую птицу.

Здесь никто никому не нужен, здесь сжигают жизнь. Своего рода мученичество, распинаться, сердце открывая, перед теми, для кого ты с твоей душой бессмертной — шут.

- Убеги со мною, Радушка. Куда угодно. Навсегда. Все мы здесь пленники. Убеги, а? У цыган это просто.

- Не-а, — гортанно ворковала цыганка. — Подари мне рубль? На счастье?

Со злостью мужчина выхватил из кармана несколько монет и швырнул на стол так, что они зазвенели и раскатились.

Вдруг Григорий увидел в сумрачном углу зала икону. Грустно и кротко взирала Богоматерь в поблекших ризах. Заметил, что икона выщерблена — не нож ли кинули, балуясь, господа жандармы? Потемнел лик, и оттого Мария казалась заплаканной.

Липкий стыд проник в душу. Григорий вышел из ресторана молча, стремительно, ни с кем не простясь. Товарищи сочтут за пьяную выходку. Пускай.

Он шел, не разбирая дороги, провожаемый пьяным гиканьем. Мерцающий огнями кабак виделся ему большим бессмысленным кораблем, давшим течь, накренившимся и идущим ко дну. А впереди из тумана скалились фонари, жуткие, как звериные морды.

Григорий подчас чувствовал на себе людскую ненависть так же пронзительно, как чувствуют прицел, когда убийца в трех шагах.

Пройти не уставая он мог много верст. Не заметил, как вышел на окраину. Метель улеглась, и тихая, дивная ночь уже переломилась к рассвету. Только снег скрипел под быстрыми шагами.

Эта дорога привела нечаянно к маленькой, ладной деревянной церкви за низенькой оградой. Скромная дальняя церквушка была Григорию милей, чем величавые громоздкие соборы. В его родном Покровском долгое время за церковь правила простая изба: крест на крыше кое-как сколотили, иконы принесли жители, какая у кого дома была, от бабки и прабабки. Потом собрались, поставили настоящую церковь, чин по чину. А ту избу снесли, сломали. Нельзя так. Всё равно что родного предать. Надолго Григорий затаил эту боль, ходил иногда потихоньку к пепелищу. А потом вовсе ушел из села.