Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 113

Мать достала из сундука выстиранный матрац, набила его соломой, положила на топчан, дала Тане подушку, одеяло…

— Ой, как славно пахнет солома! — воскликнула Таня, когда первый раз ложилась спать. — Ивановна, вы знаете, когда я спала на такой постели? Не знаете? До войны… А как ушла в партизаны… Какое это счастье спать вот так — разувшись, раздевшись — и знать, что не надо вскакивать при каждом шорохе, при каждом звуке…

Однажды под утро Костусь проснулся оттого, что его кто-то осторожно подвинул к стене… Он открыл глаза. Это была она, Таня. Она увидела, что он открыл глаза, приложила палец к губам: тихо, все спят, и прошептала ему в самое ухо:

— Была на посту и страшно окоченела. Такой морозина. Хочу погреться возле тебя, — и прижалась к нему. И руки ее, и щека, и вся она были холодными холодными и пахли морозом…

Костусь лежал тихонько, боясь пошевелиться, боясь глубоко дохнуть… И он еще раз решил, что будет любить только Таню. Она такая добрая, она приносит Вове молоко, и у нее в чемоданчике лежат настоящий наган и две обоймы… А Людмилу он любить не будет. Она слишком важная, и с ней нельзя поговорить о войне, потому что сама она не воюет, воюют ее отец и брат Витька… А Таня сама воюет…

К ним все чаще и чаще стал заходить Жибуртович, командир взвода, высокий, тонкий, в хромовых сапогах и галифе, с красивыми черными усиками над тонкими губами… И говорил он всегда так, словно подсмеивался над Таней, подкалывал ее, Костусю эти смешки не нравились, да и сам Жибуртович не нравился, и его удивляло, что Таня нисколько не сердится на Жибуртовича. Она как будто любила эти шутки, смеялась, а то и сама начинала подшучивать над ним. Костусь начал думать, что это так и надо, все же Жибуртович — командир, а Таня простая партизанка… Как-то Жибуртович принес Костусю ремешок от портупеи. Совсем новый, черно-розовый, с разрезами на концах. И это только вначале Жибуртович казался хмурым, строгим и нелюдимым. Он был добрый, и Костусь про себя начал разрешать ему приходить каждый день и подолгу разговаривать с Таней… Иногда Жибуртович засиживался допоздна. Пускай сидит. Пускай разговаривает, если ему так хочется, разве Костусю жаль…

Как-то Костусь проснулся утром. В хате было тихо, и на улице не было слышно голосов. Он взглянул на стену, где всегда висел Танин карабин: там было пусто… И мать была чем-то озабочена.

— Мама, а где Таня? — спросил он.

— Нет Тани. Ушла вместе с отрядом. И запомни, сынок, если кто будет спрашивать, у нас никто не стоял, и никаких партизан в Буде не было, и ты никого не знаешь… Запомнил?

— А кто будет спрашивать?

— Кто б ни был. Может, немцы будут спрашивать, может, полицейские. А может, даст бог, и никто не будет… Говорят, на станцию прибыл большой отряд немцев и как будто они идут с блокадой.

Костусь побежал к Генке. Людмилы и ее матери тоже не было — они ушли с отрядом.

И Буда притихла, насторожилась… Все жили в ожидании чего-то неизвестного, страшного. Разговаривали тихо, словно за каждым углом кто-то подкарауливал, следил, подслушивал. Но дни шли, а немцев и полицейских не было. Говорили, как будто они пошли другой стороной, за реку, и там вели бои с партизанами. Жизнь в Буде мало-помалу смелела, у людей укреплялась надежда, что все будет как и было до сих пор, что немцы не пойдут сюда. В Буду снова начали наведываться партизаны — по двое, по трое… Придут, уйдут — и опять не слышно. Костусь ожидал Танин отряд, а его все не было и не было, а когда перестал ждать, он пришел. Теперь в Костусевой хате вместе с Таней стоял хмурый и неприветливый партизан Дёмин.

К тетке Авгинье снова возвратились Карачуны — всей семьей.



И снова Костусь любил Таню и как праздника ожидал той поры, когда она намерзнется на дворе и придет к нему на печь греться. Такой праздник случался теперь очень редко, хотя на топчане теперь спал Дёмин, а Таня перешла спать в сени. Там, в углу за печью, стояла старая кровать, и теперь на ней лежали Танин матрац и подушка. Так захотела сама Таня. Она долго шепталась с Костусевой матерью, та все отговаривала: «Еще ведь холодно, гляди, простудишься», — однако Таня настояла на своем, засмеялась: «С ним не замерзнешь», и мать согласилась с ней, дала еще одно одеяло, старый полушубок… Теперь Жибуртович приходил к ним каждый вечер, часто садился ужинать. Почему-то Костусю хотелось, чтоб Таня хоть раз прогнала Жибуртовича — что он к ней все цепляется? А она только смеялась да сверкала белыми зубами. Теперь стоило Костусю увидеть Таню, ему вспоминался Жибуртович, и он начинал злиться на него: если ты командир, так будь командиром над всеми партизанами, а то привык торчать в одной хате, возле Тани. И опять все начиналось сначала, и опять Костусю стало тяжело жить на свете…

Костусь проснулся от радости. Что-то хорошее ворочалось в голове, не давало спать — и он проснулся. Печь была еще теплая, и он отодвинул подстилку, достал ногами голые кирпичи. Смотрел в потолок, в то место, где темнела дырочка от выбитого сучка в доске. На печи было еще темновато, но дырочка хорошо видна. Костусь знал, что в эту дырочку на ночь убегает спать паучок. Это его домик. Он и сейчас, наверно, спит там, подогнув лапки. Взять да пугнуть его, что ли?! Костусь привстал на колени, глянул в хату. И там было еще серо: возле печи сидели мать и Таня и при желтом огне «сопливчика» чистили бульбу; на топчане, укрывшись поддевкой, спал Дёмин: он недавно вернулся из караула. И тут Костусь чуть не вскрикнул от радости: он вспомнил, почему проснулся. Он вчера был у тетки Авгиньи, и Витька дал им с Генкой по планшетке. Это были совсем новые планшетки, со слюдяными перегородками, блестящими кнопками, с узенькими кожаными ремешками, чтоб носить планшетки через плечо. Планшетку можно было разложить, как тетрадь, а потом сложить и застегнуть на ремешок. Вчера было поздно, и Костусь не успел наиграться с ней и пофорсить — мать отняла планшетку и спрятала в сундук, а его отправила спать. Костусь сполз с печи, прыгнул на пол, подбежал к сундуку.

— Что это ты так рано вскочил? — подняла на него глаза мать. — Когда надо маленького покачать, так тебя не поднимешь, а тут готов. Лезь сейчас же на печь, а то сама подсажу.

— Мама, достань планшетку…

— А-а-а, вон оно что… Планшетка… А я-то думала, не волк ли в лесу подох, что Костусь так рано проснулся.

Костусь молчал. Пол был холодный, и его ноги уже мерзли.

— Иди спать, — уже строже сказала мать, обмывая нож и руки в чугуне с очищенной бульбой.

Костусь стоял, понурив голову.

— Дайте ему, Ивановна. Пускай потешится, — вступилась за Костуся Таня.

Мать молча встала, вытерла руки о полотенце, подошла к сундуку. Откинула тяжелую крышку и со дна, из-под поставов полотна, достала планшетку.

Костуся только и видели. Он шмыгнул на печь и, сев спиной к трубе, начал расстегивать и застегивать ремешки, примерял, чтоб они были как раз по его росту, чтоб можно было перекинуть планшетку через плечо. Совсем забыл, что потолок низкий, подскочил и так гвозданулся головой о доску — ту самую, с дырочкой, от сучка, — аж искры посыпались из глаз, а паучок выскочил из дырочки и побежал под балку. Костусь не заплакал, только почесал набитую шишку и сел на прежнее место. Начал прикидывать, что будет класть в каждое отделение планшетки. Командиры кладут туда карты, бумаги. Ни карт, ни бумаг у него нет. Вспомнил, что когда-то бабка давала отцу читать святые книжки, толстые, тяжелые, в твердых черных переплетах. Книги эти лежали на полке. Отец потихоньку вырывал листки из них и курил — без курева он не мог прожить ни одного дня… Может, в книгах еще не все листы вырваны, тогда можно было б вырвать и себе… Костусь опять сиганул с печи, подтянул лавку под полку. Какие книги! От них остались одни обложки. Хоть бы листок. Костусь взял обложки.

— Вот я тебе сейчас пошастаю так пошастаю, — метнулась мать за полотенцем, и Костусь едва успел юркнуть на печь.