Страница 40 из 51
Но об этом уже говорилось. А теперь настало время рассказать о том, как относился Герман к своему и чужому писательству, и о том, каким писателем сам он хотел бы стать.
* * *
По мнению многих разумных людей, занимаясь наукой, называть себя ученым - нескромно. Они утверждают, что это похоже на то, как если бы архитекторы называли себя зодчими, а военные - полководцами. Юрий Павлович не раз говорил мне, что это в полной мере относится и к людям, занимающимся литературой. По его мнению, им бы следовало называть себя не писателями, а литераторами. И по возможности не демонстрировать свою принадлежность к этому сословию, обещаясь с представителями более скромных профессий. А также не претендовать на роль учителей жизни и не щеголять своим умением разбираться в людях с первого взгляда.
Однажды, еще на заре нашей дружбы, сидя с ним в сквере на Пушкинской площади, я позволил себе высказать несколько соображений о людях, сидевших вокруг. Что-то об их предполагающихся профессиях, характерах, образе жизни.
Восприняты были эти мои психологические прозрения совершенно непримиримо.
- Какой ты у нас проницательный! - проворчал Юрий Павлович с шутливой яростью. - Если не ошибаюсь, в конце прошлого века такие люди именовались тайновидцами духа?
И он тут же прочел мне целую лекцию о пагубной роли физиономистики и о том, как сам он множество раз ошибался, пытаясь по внешности человека определить его профессию и характер.
- В жизни не встречал такого количества злодейских физиономий, как в филармонии на концертах симфонической музыки! - утверждал он. - А если бы ты знал, какое добродушное, лучезарное личико было у одного нашего школьного учителя - истинного садиста и злобного негодяя! И ведь самое смешное, что в литературе эта самая физиономистика определяется не стремлением проникнуть, так сказать, в суть вещей, а попросту - модой. Изображали, например, сыщика сначала долговязым чудаком с орлиным профилем, потом на смену ему пришел кругленький добродушный простак, с ничем не примечательной внешностью и повадками. А читатель верит и тому и другому, верит еще и потому, что по собственному опыту знает, что все это пустяки и что не дураки считают внешность обманчивой.
Проницательность нужна нашему брату не для того, чтобы по лицу и повадкам определять, какой у человека характер, а чтобы догадаться о мотивах его поведения, - продолжал рассуждать Юрий Павлович. - И именно тогда, когда он совершает несвойственные ему поступки... А вообще-то черт его знает - что нашему брату нужно. Кажется, прежде всего быть графоманом!
* * *
Писательская судьба Германа была одновременно и горестной, и счастливой.
Первый его роман был напечатан, когда ему исполнился двадцать один год. Второй он выпустил в двадцать четыре. А еще через два года, приехав однажды к Илье Ильфу в Красково, где тот жил на даче, я застал его за чтением толстенной книги, очень похожей на читаный-перечитаный библиотечный экземпляр какого-нибудь диккенсовского романа.
- Очень советую прочесть, - сказал Ильф, заложив книгу закладкой и показав ее мне. - Отличное сочинение! Наконец-то начали и у нас понимать, что романы должно быть интересно читать. А то ведь держат читателя в так называемом черном теле и все учат его, учат... учить-то ведь тоже надо умеючи...
Книга была - роман Юрия Германа «Наши знакомые».
Встретившись вскоре после этого с Юрием Павловичем, я рассказал ему о своем разговоре с Ильфом. Мне показалось, что мое сообщение его обрадовало, но вместе с тем немного смутило. Ильф слыл дотошным и строгим читателем, и хоть «Наши знакомые» пользовались несомненным успехом, их автор был не очень уверен, что этот успех им заслужен. Во всяком случае, выпустив через некоторое время свой роман новым изданием, он весьма основательно его переделал.
Что-то поликратовское было в его отношении к своему успеху, к тому, как рано этот успех к нему пришел, и особенно к легкости, с какой шла у него работа.
Этому трудно поверить, но он завидовал черной завистью тем, кто мучительно корпел над каждой своей строкой, бесконечно выбирая и переставляя слова и с отвращением перечитывая и перечеркивая то, что было написано накануне.
Свой истинно счастливый дар увлекательного рассказчика, свое умение с налету находить нужное слово, свою цепкую память, безошибочное ощущение композиционной соразмерности и великолепное чувство юмора - все это он совершенно ни во что не ставил.
Святое авторское недовольство только что сделанной работой - вот о чем он мечтал. Увы, это недовольство посещало его почти всегда слишком поздно, чаще всего уже после того, как книга была напечатана. А между тем дружеские или редакторские замечания делаемые по рукописи, только раздражали его. В отличие от авторов, испытывающих настоятельную потребность показать кому-нибудь свое только что законченное сочинение, он делал это до крайности редко. Недовольство ему требовалось свое, чужого он не терпел.
В ту пору, когда я еще не был об этом осведомлен, он прислал мне верстку первой части своего романа «Россия молодая» и попросил сказать, что я о нем думаю.
К несчастью, мне не удалось сразу же засесть за чтение, и через несколько дней я получил письмо, в котором содержались такие строки:
«Если бы ты написал роман в сорок печатных листов и дал мне прочитать половину, я бы нашел время сообщить свое мнение. Но ты, конечно, очень занят, и я тебя прощаю».
Эти совершенно змеиные интонации были свойственны Юрию Павловичу в тех случаях, когда он бывал очень сильно рассержен. И, отложив в сторону все остальное, я внимательно прочел кипу шероховатых листов с вдавленными в бумагу жирными литерами, после чего совершенно откровенно, без обиняков, изложил автору свои сомнения и недовольства. Результат был неожиданный: Юрий Павлович рассердился на этот раз не на шутку. Что он говорил тогда в защиту своего детища, я уже не помню, но ясно было одно - в обиду он его не даст. И только много времени спустя, когда это уже не имело никакого практического значения ни для романа, ни для наших отношений, приехав в очередной раз в Москву, он рассказал мне следующее:
- Вчера стою в очереди за железнодорожным билетом и слышу такой разговор. Какая-то женщина говорит своей знакомой: «Пошли давеча с мужем на «Неаполь - город миллионеров». Думала, отдохну. Ничего себе кино из жизни миллионеров! Сегодня пошли посмотреть «Рим в одиннадцать часов». Чуть с ума не сошла. Ничего красивого не показывают!..» Понятно тебе?
Этот вопрос уже относился ко мне.
- Что ты имеешь в виду? - спросил я.
- Все, вместе взятое... Помнишь, за что ты ругал «Россию молодую»?
- Какое это имеет отношение к «Городу миллионеров» и к тому, что говорила эта самая женщина?
- Косвенное... Мне тогда нравилось писать эпохально, красиво, ароматично, а тебе - не нравилось.
- Ну и что?
- Теперь мне тоже не нравится.
Я наконец понял. Это было то самое святое недовольство своей работой, которое по обыкновению пришло Юрию Павловичу с большим опозданием.
* * *
Он так рано умер! Так рано, что не успел сделать и малой доли того, что было ему предназначено. Это понимают все, кто его знал, все, кто помнит, как он щедро талантливо жил, шутил, говорил о книгах и людях, каким ненасытным он был в своем желании все увидеть, все испытать, во всем разобраться, как много ему было нужно друзей, путешествий, работы, каким он был добрым и веселым, как он был нужен и мил всем, кто хотя бы однажды с ним повстречался...
1974
ВЕЛЬМОЖА
Как известно из истории нашего государства, в двадцатых и начале тридцатых годов каждый представитель городского населения мужского пола, достигший призывного возраста, чем-нибудь непременно заведовал. В полном соответствии с этой исторической аномалией автор нижеследующих строк, едва достигнув восемнадцати лет, стал заведующим библиотечным отделом Наркомпроса Грузии, а в двадцать пять, только что окончив Московский университет, взвалил на свои далеко еще не окрепшие плечи тяжкое бремя забот, возглавив отдел критики в недавно перед тем учрежденной «Литературной газете». Младенчески неопытный, я еще не понимал тогда, что наступают времена, когда настоящему заведующему следует отличаться от всех других своих сограждан умением говорить «нет», в ответ на любое обращение и на любую, даже самую резонную просьбу. Не подозревая о непреложности этого правила, я считал своим долгом, сидя за колченогим столиком в своей редакционной клетушке, на двери которой красовалась надпись: «Отдел критики», самым радушным образом встречать всех посетителей и, выслушав их просьбы, по возможности таковые удовлетворять.