Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 82

Когда польскую армию перевезли в Англию, Янек отказался поступить в Polish Resettlement Corps[461], поскольку это означало бы службу в британской армии, а он говорил англичанам: «Вы не имеете права». Из-за этого его въезд в Англию стал нелегальным, и его приговорили к тюремному заключению. Сидел он долго. Наконец неравнодушные к его судьбе люди вытащили его из тюрьмы и помогли перебраться во Францию, где его документы долгое время не давали ему права на работу. Он был великолепным знатоком современного искусства, писал рецензии на выставки в «Культуру» и «Прёв». Выжить ему помогало беглое знание немецкого — после того как они с Нелей переехали в Бордо, он до самой пенсии был учителем этого языка в лицее. Однако его истинной страстью были не искусство и литература, а политика и суждения о ней — слишком правдолюбивые, чтобы они могли кому-нибудь понравиться.

Он разработал целую теорию и во всех международных событиях второй половины двадцатого века находил ее подтверждение. Кроме того, часто писал письма в газеты — как французские, так и польские, — но их не всегда печатали ввиду того, что его теория имела некоторые маниакальные черты.

Он был убежден, что Америка и советская Россия заключили негласный договор, касающийся раздела мира между этими двумя державами. Напряженность между ними, включая «холодную войну», поддерживалась сознательно — это была игра, задуманная, чтобы держать в постоянном страхе вассалов обеих стран на случай, если тем вздумается мечтать о независимой политике. Разделение на два блока и запугивание дьявольскими кознями врага входили в репертуар, а необходимый эффект достигался благодаря наивным людям, которые в самом деле испытывали приступы страха, когда конфликты между гигантами казались взрывоопасными. Улятовский внимательно читал газеты на нескольких языках и то и дело натыкался на советские и американские высказывания, подтверждавшие его теорию.

Пребывание у них в Ментоне требовало определенного терпения, поскольку необходимо было выслушивать его упрямые умозаключения. Как у всякой конспирологической теории исторических событий, у концепции Янека были некоторые признаки правдоподобия, хотя явственно угадывался и ее травматический фон: автор, помимо воли, представал как поляк во власти своей навязчивой идеи — измены Запада. Вместо запутанных и постоянно меняющихся мнений и действий политиков обеих сторон теория предлагала схему совершенно сознательных шагов, благодаря чему течение событий как бы замораживалось. Однако она обладала тем достоинством, что не позволяла принимать всерьез возможность третьей мировой войны.

Пожалуй, одна хорошо знакомая мне разновидность американского менталитета все же подтверждала теорию Улятовского. Ведь американскому уму противны и непонятны все эти маленькие европейские нации, сцепившиеся друг с другом в борьбе за клочки территории, и уже немногие хвалят президента Вильсона, несущего ответственность за лозунг о самоопределении народов. Другое дело Россия — она большая. С ней есть смысл заключать договоры и совместно контролировать маленькие государствишка. Собственно говоря, распад Советского Союза обеспокоил многих американских политиков, которые охотно поддержали бы шатающегося и теряющего силы гиганта. Сознавая эти тенденции, я находил в рассуждениях Улятовского рациональное зерно, что облегчало мне пребывание в Ментоне — хоть я и не верил в его теорию, но все же не был полностью глух к его доводам.

Французский художник Жан Колен, близкий друг Юзефа Чапского, в своей книге «Journal de Jean d’Amiens» (Éditions du Seul, 1968) оставил об Улятовском такое свидетельство:

«Сегодня вечером обед с У. Мне бы хотелось, чтобы эта беседа длилась всю ночь и чтобы я всё запомнил.

Как он рассказывает об эволюции и жизни Сезанна! И о том, что, когда ты хочешь подражать Коро или Пуссену, всегда получается что-нибудь другое. Эта отчаянная потребность выражать себя, а не Коро или Пуссена, даже если нам кажется, что мы смотрим их глазами. Пикассо говорил, что, когда он хочет заново написать для себя понравившуюся ему картину, всегда получается нечто другое.

Страх. Честность. Когда он говорит, тебя словно держит сильная рука, не отпуская ни на мгновение. Он никогда не говорит общими фразами, отказываясь от взаимопонимания на уровне мыслей, интуиции или догадок. Каждый вопрос преподносится без неясностей, всесторонне освещается, так что устоять уже невозможно».

Слишком мало в нашей шляхетской по происхождению культуре размышлений о сущности усадьбы. Однако усадьба усадьбе рознь. Мне кажется, в Литве поместья были несколько иными — крестьянам там жилось лучше, чем в Польше, да и паны были менее панскими. Достаточно вспомнить, как негодует в своих мемуарах Якуб Гейштор на некоторых магнатов (князя Огинского, Чапского), — это означает, что они были исключениями. Известно, что, в отличие от Польши, крестьяне Литвы поддержали восстание 1863 года и, хотя называли его «польским восстанием», тем не менее приносили в лесные лагеря повстанцев пищу и оказывали им помощь. В самом сердце Литвы, то есть в моем Кейданском повете, они даже участвовали в боях. Правда, мне кажется, что отец Мацкевич[462], превосходный двуязычный проповедник, привлекал в свои отряды прежде всего мелкую шляхту из Лауды[463], но к нему шли и крестьяне. Не впадая в излишне идиллический тон, следует добавить, что в двадцатом веке конец эпохи усадеб не ознаменовался в Литве актами жестокости.

Усадьба — явление старосветское, и всё порожденное ею тоже было старосветским. Когда эта старосветскость сталкивалось с наступавшей с Запада городской современностью, лишь выродившиеся панычи вроде Гомбровича, Еленского или Милоша могли из этого что-то извлечь. Этим они отличались, например, от наивного старосветского балагура Мельхиора Ваньковича. Впрочем, в усадебную литературу стоило бы включить романы не только Ожешко и Родзевич, но и Домбровской, Ивашкевича и многих других.

Для таких, как я, трудность заключалась в отсутствии почвы. Вильно, город нескольких десятков синагог и сорока костелов, в своей польской части был практически филиалом усадьбы — с народом, который говорил «по-простому», то есть на сомнительном польском. Бунт против такого города не мог быть городским, как бунт Джеймса Джойса против Дублина. А вот еврейский Вильно срастался с другими городами и экспортировал туда таланты — в Петербург, Париж, Нью-Йорк.

В почтенном старосветском усадебном романе была четко обозначена граница между добром и злом. Добро было здесь, на родной земле, зло — вовне, в краю больших городов. Добродетель представлял помещик, рачительный хозяин, несмотря на препятствия кое-как сводящий концы с концами и сохраняющий землю («польское наличное имущество»). Зло воплощали члены семьи, шатающиеся по заграницам, моты и рабы чуждых обычаев (даже, хе-хе, морфина, как в романе Ожешко «Над Неманом»).

Пожалуй, самой забавной, поздней разновидностью этой модели стал роман Эммы Еленской-Дмоховской «Усадьба в Галинишках» (1903). Заграница в нем — это Рим храмов и духовенства, куда приезжают барыня из Галинишек и ее дочь. Дочь, которую посещают религиозные видения, уверена, что на нее возложена миссия основать новый монашеский орден. Мать помогает ей получить разрешение церковных властей (из не вполне благородных побуждений). Нужны деньги. Напрасно отчаявшийся хозяин Галинишек пытается убедить женщин, что Богу можно служить и дома. Иными словами, предмет сатиры — не жизнь в Париже или на Лазурном Берегу и не проматывание денег в Монте-Карло, а неумеренная набожность барышни, совершенно не осознающей, что, молясь и якобы исполняя волю Божьей Матери, она творит зло.

Перенесем Галинишки на несколько десятков лет вперед, во времена межвоенного двадцатилетия и Второй мировой войны, чтобы показать усадьбу совсем по-другому. Действие романа Тересы Любкевич-Урбанович «Божья подкладка» происходит где-то в окрестностях Эйшишек. Это психологический роман, и по замыслу усадьба должна быть лишь его фоном, но — возможно, вопреки намерениям автора — этот фон интересует нас больше всего, поскольку впервые описывается с современной точки зрения. В Галинишках влюбленные, самое большее, держатся за руки. Здесь — сексуальная жизнь небольшой общины, тисканье девок и даже первое в польской литературе описание женской мастурбации. А еще война, жестоко, хотя лишь по касательной затронувшая эту лесную глушь. Читая эту хорошо написанную и отнюдь не наивную книгу, я размышляю, не последняя ли она в длинной череде романов об усадьбах и усадебках.

461

Polish Resettlement Corps — Польский переселенческий корпус (англ.) Британской армии, созданный в 1946 г. для подготовки демобилизованных военнослужащих Польских ВС на Западе к гражданской жизни на территории Великобритании или за ее пределами.

462

Антоний Мацкевич (Антанас Мацкявичюс, 1828–1863) — литовский священник, талантливый проповедник, один из виднейших руководителей восстания 1863 г., создатель первого повстанческого отряда в Паберже (неподалеку от Шетейнь, где родился Милош). Повешен царскими властями.

463

Лауда — этнографическо-исторический регион к северу от Каунаса, чье название происходит от небольшой речки Лауды, правого притока Невежиса. Лауда была местом компактного проживания мелкой польской шляхты. Именно оттуда происходили многие герои трилогии Генрика Сенкевича, а также предки Ч. Милоша.