Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 54

— Поспать хочешь — поспи, а разговаривать нам не о чем, — бормотал он, идя через темную, пахнущую тыквой холодную половину к двери, из-за которой сверкал свет и звучали голоса. — Поспал — и ушел, сам знаешь, какое время!

В свете ярко, с треском горевшей семилинейной лампы сидели трое: огромный чубатый парень с большими лапами, загребавшими карты, маленький юркий человечек, который все время ерзал на стуле и заглядывал в глаза чубатому, точно определяя, правильно ли он в них отражается, и третий — одутловатый мужчина, который беспрерывно утирал лицо полотенцем.

Они еще узнавали друг друга, но карты двоились и троились в их глазах, и оттого они все время спорили.

— Прошка! — крикнул чубатый на юркого и показал ему большой темный кулак.

— Я не Прошка, — обиделся юркий, — я Констянтин.

— Все равно Прошка! — сказал чубатый и стукнул кулаком по столу.

Одутловатый бросил карты и, утираясь полотенцем, пыхтел, как вскипевший самовар.

— Эх ты, Сигизмунд! — сказал чубатый.

Внимание мое привлек хмурый старик — хозяин дома. Он сидел в углу, в тени, показывая полную непричастность к этим людям, ко всему, что они говорили и делали. Из-под насупленных бровей он сердито, оценивающе оглядел и меня.

— Папаша, а папаша! — позвал его Дормидонт.

Старик глядел на него с брезгливостью.

Теперь я понял: «молочник» был приймак в этом доме.

Но, несмотря на это, он верховодил, и то была его компания.

Хмурый старик внес сена, и я тотчас же лег. Как сквозь каменную стену, проникал разговор:

— Комиссар? — спросил чубатый.

— А кто его знает, — отвечал Дормидонт.

Старик, поправляя сено, нагнулся к самому уху:

— Плохо, парень, тут осиное гнездо. Давно сбежал? — вдруг громко спросил он, подмигнув.

Я молчал.

— Ну, как думаешь, влипнешь или нет? — продолжал он громко допрашивать меня.

Сидящие за столом прислушивались.

От раскаленной плиты сделалось жарко. На столе появился горшок каши.

— Хочешь есть? — спросил Дормидонт.

— Не надо, — сказал я.

— Не хочет, — пожаловался он хозяйке.

— А ты отнеси это за счет их некультурности и не плачь, — сказала молодка. — Люди образованные, а ведут себя как серые.

Я закрыл глаза и слушал, как они чавкали и запивали то самогоном, то квасом. Колено опухло, и нога отяжелела, словно налилась свинцом. Ныл затылок.

— Ешь, пей, веселись, при расплате не сердись! — разгулялся чубатый.

— Это, как сказать… это я с вами согласен, — пьяно бурчал одутловатый Сигизмунд.

— А я не хочу быть ударником! — кипятился Дормидонт. — Я человек, а не ударник.

— Ты — человек? — спросил вдруг старик, очнувшись.

— Я, — смутился приймак.

— Тебя как звать?

— Дормидонт.

— Не Дормидонт ты, а дармоед.

— Ваша неправда, папаша, когда вы думаете, что я дармоед, — говорил он. — Я и поработать могу, но только для себя, для себя, папаша, а не для общества.

— Нету на тебя гепеу, — печально сказал старик.

Наевшись и вспотев, приймак разделся до трусов и майки. Он захотел закурить. Пальцы его были настолько липкие, что папироса склеивалась сразу наглухо.

Хозяйка подошла к приймаку с тазом воды и стала мыть ему ноги. Он блаженствовал. Он так подобрел, что вдруг рассказал свою историю.

— Ты ведь знаешь, Жора, — обратился он к чубатому, — я до войны четыре года в кулинарии был. Житуха! Приедешь с базы в столовую — куда там! Шутка — шофер второго класса! «Сколько вам столичной?» — «Четыре по сто эстафетой в одну кружку». Что, много, папаша? — спросил он у старика. — А может быть, у меня потребности Соловья-разбойника. Уедешь с пол-литром в пузе, баранку налево — карманные деньги. А вечером — желтые полуботиночки-утки, костюм — синяя полоска на базе серого, на бульваре — сестра милосердия — субтильные ножки, ножки-бутылочки, — посмотри на меня своими черно-бурыми глазками!

— Это, как сказать… это и я с вами согласен, — пьяно бурчал одутловатый Сигизмунд.

— А тут только я выехал за Десной на поле за ранеными, — продолжал приймак, — как заиграет ансамбль песни и пляски — и орудия, и минометы, и пулеметы. «Водитель, остановите мотор!» — кричит сестра. Куда там! Широка страна моя родная, как газанул! Оставил сестру — субтильные ножки и раненых. Приехал, у меня даже грудной карман волнуется. Не приспособлено у меня чувство.

Я лежал с открытыми глазами и дрожал, как в лихорадке.

Старик поправил на мне кожух.

— Холодно?





— Дед, что он говорит? Ты слышал, что он говорит?

— Спи, спи, пацан.

— Дед, нагнись.

— Ну чего тебе — пить?

— Дед, давай его убьем, — сказал я в горячке.

— Цыц! — прикрикнул старик.

— Чего он там? — спросил Дормидонт.

— Не твоего ума дело, — ответил старик.

— Ну, трибунал, ты ведь знаешь, Жора, — продолжал свой рассказ Дормидонт, — тяп-ляп — и к стенке. Но, на мое счастье, тут «большой сабантуй» — и с воздуха, и с земли, и с воды, в тылу десант, а может, так только показалось. И я тихо, мирно, все долой — до белья, и на плечи телогреечку, противогаз вон — в брезентовую сумочку харчи, и пошел, и пошел…

И пьяным голосом он запел: «Завей горе веревочкой, завей простое крестьянское горе».

Без стука, без шороха кто-то подошел к дому. Сильным рывком распахнулась дверь, и на пороге появился лейтенант в мокрой зеленой плащ-палатке, с автоматом. Оценивающим взором оглянул он комнату, высокое городское зеркало, огромную, с никелированными шариками, кровать с подушками до потолка и усмехнулся:

— Ничего себе блиндажик. — И вдруг крикнул: — Встать!

Словно какой-то порывистый ветер рассеял туман и угар.

Все трое не отрывая взгляда смотрели на лейтенанта. Чубатый Жора, ожидая, что сейчас застучат в сенях прикладами и раздастся голос: «Именем Родины…», глядел на дверь, готовый одновременно драться, и плакать, и выть, и ползать на коленях, и лизать сапоги, и нельзя было предвидеть, что он сделает, — такая злоба и растерянность, наглость и трусость смешались на лице его. «Пришла моя смерть», — говорило лицо его и наклонившееся вперед туловище, будто он тянулся поближе к своей смерти, чтобы получше рассмотреть ее и запомнить.

«Я не хочу умереть. Не хочу! Не хочу!» — кричало острое личико юркого Прошки, которого на самом деле звали Константином.

«А я уже убитый, убитый», — говорило одутловатое лицо, с которого пот лил в три ручья.

На крыльце послышались голоса. Вошли два сержанта. Один из сержантов, увидев мордастого хозяина, воскликнул:

— Он, товарищ лейтенант!

Дормидонт побелел.

— Водил сегодня фрицев на болото? — спросил лейтенант.

— Что вы, товарищ командир, я неделю из хаты не выхожу, — ответил Дормидонт.

— Так вот ты куда шлялся! — проговорил старик.

— Пошли! — приказал лейтенант.

— Ой, боженька! — вскричала молодка и кинулась к мордастому.

Но сержант, перехватив ее, принял в объятья.

— Тихо, тихо, без нежностев, сестричка.

Они увели его.

Тотчас же вслед за ними испарилась и вся компания. Остались старый дед и молодка.

— Я ненавижу тебя! — кричала молодка.

— А ненавидь! — спокойно отвечал старик, полезая на печь.

— Вася, Вася… — всхлипывала она всю ночь.

…Ранним утром он вдруг появился весь мокрый, в зеленой тине.

— Убег? — спросили с печи.

— С вами, папаша, мы еще проведем беседку, — пообещал Дормидонт.

Теперь ему надо было отделаться от меня.

— Отвезу в госпиталь, — сказал он громко.

— Ой, Дормидонт, Дормидонт! — покачал головой старик.

Дормидонт запряг парную воловью упряжку.

— Поехали, комиссар.

Волы неохотно потащили заскрипевший воз.

— Перешел на «Му-2»? — сказал я.

— А что? Хороший аппарат! — отвечал Дормидонт, с силой ударяя кнутом по воловьим спинам.

Потянулись несжатые, скорбные поля, ветлы над рекой, холодные, дрожащие, мокрые осины со старыми обветренными гнездами, обломанные подсолнухи.