Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 54

— Цоб-цоб-цоб! — выкрикивал мордастый, лениво лежа на возу и глядя в небо, на облака, наслаждаясь этим медлительным, убаюкивающим плаванием по степи, мерным постукиванием колес, скрипом ярма, сонным храпом волов.

— А здόрово, что уже некуда спешить, торопиться, правда? — спросил он.

Я смолчал.

— А то всю жизнь что-то выполняй, всегда только выполняй и выполняй да оправдывайся. — Он усмехнулся. — «Смотрите в будущее!» Как будто у меня не глаза, а бинокли. А я не хочу смотреть в будущее. Я спать хочу…

Он стал зевать широко и длительно.

— Говорят, есть на свете мягкие перины, — сказал он, — а я даже не знаю, что это такое, никогда не спал на пуху.

— Поспишь… — сказал я.

Дормидонт покосился на меня.

Волы ступали медленно, степенно, как бы чувствуя, что теперь они главные фигуры в степи.

Хозяин, приоткрывая глаза, сквозь дремоту косился на меня и ударял кнутом по волам.

Тоскливо тянулись заиндевевшие, странно шуршащие хлеба, прибитые к земле овсы, пустынные бахчи, на которых лежали, словно замороженные бочонки, серебряные от инея огромные тыквы.

Я вглядывался в эти маленькие круглые глазки на мордастом лице. «Как же тебя не разглядели? Как это за все годы никто ни разу до дна не заглянул в тебя? Не оттого ли, что не было нигде твоего портрета, никто не нарисовал тебя беспощадно — без румян и пудры?»

Доехали до заросшего боярышником оврага. Хозяин слез с воза, посмотрел вниз. Почему-то это место не понравилось — то ли слишком оно было открыто для такого дела, то ли другие соображения… Он сел и поехал дальше.

— Что, на восток пойдешь? — спросил он.

— Пойду, — ответил я, пытаясь подняться, но снова упал в солому.

— Иди, иди, — засмеялся он и еле слышно запел: — «И на Тихом океане свой закончили поход…» Знаешь эту песню?

Я лежал сзади, поглядывая на его крутой бычий затылок, и хотя никогда я не представлял себе, как всаживают в человека нож, но именно сейчас, первый раз в жизни, и с такой силой и ясностью понял это чувство, когда хочется всадить нож, когда нет сил удержаться, когда это самое главное, всепобеждающее чувство.

— Эх, ты! — сказал вдруг хозяин. — Не понимаешь, теперь частная инициатива. Каждому по способностям и потребностям.

Душа его прорвалась.

— Вот куплю себе здание с крыльцом и антенной.

— А потом? — спросил я.

— А потом… — он помедлил, прикидывая для себя будущее, — а потом куплю мельницу.

— Ну, а потом? — тихо спросил я.

— Потом? — он повернул ко мне свое лицо, и вдруг оно застыло от ужаса: из заросшего боярышником оврага вышли вчерашний лейтенант с автоматом и два сержанта с короткими карабинами и гранатами у пояса.

— Ну, хозяин, выходи, — сказал один из сержантов.

Дормидонт бросил кнут и слез с воза.

— Хорошо похозяинувал? — спросил другой сержант.

— Где звездочка? — неожиданно спросил лейтенант, глядя на пилотку Дормидонта.

— 3… з… закопал… — Дормидонт стал заикаться.

— Закопал? Звездочку закопал?

Они повели его к обрыву.

— Братки, — сказал Дормидонт, — так я же свой, наш…

— Наш, ну да, наш, — подтвердил лейтенант.

— Ой, мамочка! — вскричал Дормидонт и осел на землю. — Мамочка!

— Встать! — скомандовал лейтенант.

— Я не виноват, братки. Разве я виноват, что такой уродился, что у меня заячья душа?

— Собачья у тебя душа, а не заячья.

— Ну, собачья, пусть собачья, — согласился он. — За что расстрелюете? Сколько их ходит с собачьими душами, и никто их не расстрелюет!

— Иди, иди.

— Братки! — он упал на колени и молитвенно сложил руки. — Братки, подумайте, расстрелюете, так меня уже не будет на свете!

— Да, не будет, — задумчиво отвечал один из сержантов, словно и сам только это понял.





— Кончай дискуссию! — сердито проговорил лейтенант.

— Кончай, кончай! — закричал мордастый и разорвал на груди рубаху. — Вот сюда — бей!

И уже не своим, диким, полным ужаса голосом, который доносится откуда-то из самого чрева, он кричит:

— Не хочу!.. Не имеете права! Я заслужу, я заработаю, я пригожусь!..

— Кому пригодишься? — переспросил лейтенант.

— Социализму, — стыдливо ответил Дормидонт.

Сержанты весело рассмеялись.

— Ну, не социализму, так советской власти, — как бы спускаясь на ступеньку ниже, пробурчал Дормидонт.

— Я — советская власть, — сказал лейтенант, выступая вперед с автоматом, — и не пригодишься ты мне во веки веков!

Так закончилась дискуссия у заросшего боярышником оврага близ Ахтырки на Сумщине в октябрьский день 1941 года.

2. Ивушкин

Первые звезды зажигались незаметно, как бы раздумывая, стоит ли им светить в эту потерянную ночь. Все равно никто не заметит их в затемненном мире, ни один астроном не поднимет глаза: астрономы на огневых позициях, или в разведке, или лежат убитые.

Но как только зажглись первые робкие звездочки, тотчас же вслед за ними высыпали все — крупные и малые, яркие и туманные, знакомые и безвестные, новые и сверхновые — и вместе с осенним небом низко опустились над чем лей, желая узнать, отчего так темно на этой планете.

Долго и печально светили они так в глубине ночного неба, смотрели на землю и все чего-то ждали, на что-то надеялись…

Черные скучные волы Дормидонта, как бы раздумывая над судьбой своею хозяина, томительно-медленным шагом двигались через ночное поле.

— Где мы? — спросил я.

— Очнулся? — сказал сидящий на месте Дормидонта человек в грубом брезентовом плащ с поднятым на голову капюшоном: дул порывистый и сырой ветер.

— Где мы?

— В порядке, — отвечал он.

Воз скрипел мягкой полевой дорогой, и мимо проплывали черные заросли конопли, одинокие деревья, но вот воз, скрипя, стал поворачиваться, и вместе с ним разворачивалось и все звездное небо.

Потом воз уходил куда-то в гору, оглобли упирались в звезды, и тогда охватывало чувство свободного полета, и казалось, волы сейчас оторвутся от земли и сказочно улетят к тем далеким искрящимся мирам.

Волы в темноте неожиданно подошли к железнодорожному переезду.

— Тпру! — закричал мой возница, но волы уже остановились сами. Он соскочил с воза и пошел куда-то в сторону. — Ивушкин! — послышался его голос; тотчас же залаяла собака, вскоре вблизи сверкнул красный свет железнодорожного фонаря.

Вернулся он с худеньким печальным старичком в форменной фуражке.

— Товарищ Ивушкин тут у нас на Южной до войны был первый инициатор, — сказал мой возница.

— Инициатор, инициатор, — усмехнулся печальный Ивушкин.

Они взялись за плащ-палатку, на которой я лежал, и понесли.

— Ты где его нашел? — спросил Ивушкин.

— Тут один сержант привез, — отвечал человек в плаще.

Из темноты возник домик с окошками вдоль магистрали: на запад, на восток, обычная путевая будка, каких тысячи по всем направлениям от Измаила до Советской Гавани на Тихом океане и от Выборга до Джульфы на иранской границе.

В конуре у входа лежал тоже обычный лохматый пес, который на шаги даже не выглянул, а только звякнул цепью: «Я тут!»

В сенях по-деревенски пахло мятой, кукурузой и одновременно мокрым железом, наверное от костылей и болтов. А в слабо освещенной керосиновой лампочкой комнате, где на стене, как герб, висел медный рожок и флажки, был запах больницы. И только присмотревшись, можно было увидеть на полу, на покрытом рядном взбитом сене, двух рядом лежащих раненых. Длинный худой красноармеец, недвижимо лежавший на спине, молча и строго поглядел на нас, другой — мальчик с каким-то странно зеленым лицом — беспрерывно кричал: «Ой, тату!»

— Что, Сашко, не легче? — спросил Ивушкин.

— Н-ни… — простонал мальчик.

— Будет, будет легче, — сказал старик.

Старик устроил меня рядом с ними на полу.

— Где? — спросил я красноармейца.

— Под Готней, — ответил он сиплым, натужным голосом.

— А тот? — кивнул я на мальчика.

Мальчик посмотрел на меня испуганными глазами.