Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 54

Дед, когда мы вошли, отложил ложку в сторону и встал. Он был в холщовой домотканой рубахе со старинными металлическими пуговицами, на которых можно было еще различить николаевский герб.

— Ты кто — кацап? — спросил меня дед.

— Кто? — не понял я.

— Кацап, не понимаешь — москаль?

— Я русский.

— Вот тебя и спрашиваю, — добродушно сказал дед. Он покосился на Джавада. — А товарищ твой кто: яврейчик или, может, цыган?

— Армянин.

Дед внимательно посмотрел в большие, печальные глаза Джавада и понимающе кивнул головой.

— Карапет, значит… Ну, сидайте, хлопцы, снидать. — Он дал каждому по ложке.

Джавад с удивлением взглянул на деда, но промолчал и взял ложку.

— Ох и татарвы много тут прошло, — вздохнул дед, — гал-гал-гал…

Говорил он все незлобиво, скорее в силу еще старорежимной привычки, и я только сказал ему:

— Эх, дед, неправильно ты говоришь!

— Отсталый элемент, — усмехнулся молодой. И вдруг зло сказал: — Правильно, дед, заполонили неньку Украину.

Дед растерянно посмотрел на него.

— Я что… Я не так…

Я встал.

— Ты кто такой? — спросил я молодого.

Он тоже встал.

— Я? Я украинец.

— Врешь! Ты не украинец, украинцы в Красной Армии.

— У нас грыжа, — сказал молодой.

Дед удивленно взглянул на него.

— У тебя-то грыжа?

— Я украинец! — крикнул вдруг Джавад. — Вот! — Он с силой, так, что полетели пуговицы, раскрыл ворот гимнастерки и показал окровавленную повязку. — Я больше, чем ты, украинец! Я кровь за Украину пролил! — кричал он, наступая на молодого. — А ты! Ты! Ты!..

Молодой отступал перед этим натиском.

— Но-но! Не очень…

— Очень, очень! — кричал Джавад. — Я тебе покажу грыжу, понимаешь?

— Он понимает, — усмехнулся старик.

— Понимаю, — струсил молодой.

Джавад кинул ложку на пол:

— Не хочу я твой хлеб есть, в горле застрял твой хлеб.

— Я что… я не так… — бормотал дед.

— Идем, Алексей! — кричал Джавад.

— Ах, Алексей, Алексей, — сокрушался по дороге Джавад, — очень плохо. Понимаешь?

— Понимаю.

— Нет, не понимаешь. До самой глубины, до самой косточки не понимаешь. Я понять могу! — Он ударил себя в грудь. — Я в детстве в Баку армяно-тюркскую резню видел: брата зарезали, дядю зарезали, другого дядю зарезали, все на моих детских глазах. Ох, плохо, очень плохо! — Джавад взглянул на меня печальными черными глазами.

— Ты преувеличиваешь, — успокаивал я его.

— Нет, не преувеличиваю. Болезнь плохая, очень плохая. Бактерия завелась. — От волнения у него появился кавказский акцент. — Понимаешь, бактерия! Фашизм как сахар для нее. Прямо рахат-лукум!

Он никак не мог успокоиться.





— Двадцать пять лет мне. Двадцать один год живу при советской власти, в школе на одной парте сидел с русскими, с грузинами, никто ни разу не подумал: ты армянин, а ты русский. Никого не интересовало. Товарищи, пионеры, комсомольцы, советские люди, к одной цели стремились! А теперь слышу: тот — кацап, тот — хохол, тот — жид, а тот — армянин, карапет…

— Победим, и все это исчезнет, как плохой сон, — сказал я.

— Это не сон, о, не сон! Поля засеют, поезда пойдут, города отстроят, а с этим еще биться будем!

Мы долго шли молча. Взошло солнце и осветило осенний багряный лес.

— А как хорошо называется село — Любовка! — сказал Джавад, и лицо его умилилось тихим воспоминанием. — Я русскую девушку любил, — рассказывал он. — Красавица! Косы вот как рука моя. И она меня любила. «Джавад, ничего мне на свете не нужно, кроме тебя». Вот как говорила. Понимаешь? Ни солнце, ни воздух, ни вода, один я ей нужен! — Лицо его омрачилось. — А вдруг и она мне скажет: карапет?

— Нет, дорогой, то же самое скажет: ни солнце, ни воздух, ни вода, один ты ей нужен.

— Ты так думаешь? Ты в самом деле так думаешь?

Солнце поднялось выше. Мы переправились через Мерлу и шли к Ахтырским лесам.

— Любовка! Ах, как хорошо, как правильно называется село!

5. Смерть Василько

17 октября…

— Последняя! — сказал я Синице, заправляя в пышущий жаром пулемет новую ленту.

— Отползай, браток, отползай, я прикрою, — говорил Синица, отцепляя от пояса две круглые гранаты «Ф-1», — я «феньками» отобьюсь.

Он отцепил гранаты, положил возле пулемета:

— Порядочек!

Жжет в затылке и под ребрами, притронулся — что-то липкое, теплое, смотрю на руку — черная: кровь. А когда и где ранило — не помню.

…Час тому назад во тьме наступавшей ночи, двигаясь глухими проселками и совсем без дорог, открытыми полями, мы вышли к большому болоту.

В километре от нас проходил Ахтырский шлях с дамбой и мостом через болото. По шляху беспрерывно, с аккуратными интервалами, при полном свете фар двигались на Ахтырку колонны немецких машин. Машины с гудением въезжали на дамбу, и ветер доносил знакомое «ру… ру…».

По ту сторону моста шлях извивался вдоль кромки леса, и надо было только перебраться через болото, и мы исчезли бы в Ахтырских лесах. Ищи!

— Вот пройдем здесь, — указал интендантский капитан на болото, — они нам не помешают.

— Не помешают, нет, — возразил батальонный комиссар, — в болоте до солнышка застрянем, тут нас, голубчиков, и возьмут. А вот мы им помешаем! Дорога прямая. Через мост! Побили, пожгли — и в лес!

Колонна тихо подошла к шоссе и, выбрав интервал между немецкими машинами, кинулась на мост; впереди носилки с ранеными. Подрывники уже орудовали под мостом.

Но как раз в это время совершенно неожиданно со стороны Ахтырки пошли грузовики с солдатами.

Самая сильная волна — первая: прямо с ходу, с разбегу, и вот уже рядом, прямо перед глазами — рогатые пилотки, черные орущие рты. Прыгают из машин прямо на шею, хватаются за носилки, вырывают из рук. И тогда все, кто несли носилки, опустили их на землю и стали бить прикладами по пилоткам, по каскам. Схватились друг с другом, душат в объятьях, шатаются, как пьяные, кто послабее, летит с моста. Раненые, лежа и сидя на носилках, стреляют из пистолетов. Все смешалось, спуталось. Но через несколько долгих, показавшихся вечностью минут вокруг уже не оказалось ни одного немца. Первая волна отбита. Драка идет только в разных местах, очагами. Тогда носильщики взялись снова за носилки и кинулись через мост к лесу.

Безостановочный треск автоматов, крики, вопли, разрывы гранат, а батальонный посреди моста, освещенный трассами, с пистолетом в руках: «Марш! Марш!» — и не ушел, пока последний раненый, ковыляя, не перебежал мост и не исчез в примыкавшем к дороге лесу.

— Ну, счастливо! — хрипло сказал батальонный.

Я близко увидел его холодные глаза и вдруг почувствовал быстрое прикосновение к щеке острой щетины. И вот уже голос его в лесу: «Раненых в середину!»

Я недоверчиво пощупал щеку.

— Обнял меня.

Синица усмехнулся.

Мы с Синицей остались у пулемета на опушке леса. Пулемет работал беспрерывно. Синица все кричал: «Давай! Давай!», пока я не сказал: «Последняя!»

И вот на шоссе началось что-то невообразимое — беспорядочная стрельба, истошные крики, проклятья: то ли во тьме столкнулись со встречными грузовиками, то ли еще что. В это время сработал взрыватель на мосту, в уши ударила взрывная волна, и огонь осветил небо, поле.

— Отползай, отползай! — говорил Синица.

Я отполз от пулемета.

Деревья — темные, угрюмые, таинственные, но живые, шумящие, и с ними веселее, не так жутко, словно люди вокруг.

Под деревьями стояли повозки, бродили кони, и в мгновения тишины слышно было, как они звенят удилами, вздыхают, жуют траву.

Теперь заработал и немецкий пулемет. Раньше его не было.

Зеленые и оранжевые трассы в разных направлениях, как цветная паутина, повисают на ветвях, на мгновение освещая то темную еловую лапу, то шумящие, играющие светом багряные листья кленов. Пули, как дятлы, стучат о стволы по всей роще. «Ти-инь!» — цвикнет пуля, у самого лица срезая веточку, или стукнет о ствол, и с искрами полетит щепа, а иногда так ударит по дереву, что дождем посыплются шишки или сухие листья.