Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 54

Длинная же эта Пионерская улица! Никогда не думал, что в маленьком местечке могут быть такие длинные улицы. Уже позади остались немецкие машины, и нет ни одного солдата. Тишина. А черепичной крыши все нет. Железные — красные и зеленые, одна даже бело-цинковая, богатая, сияющая на солнце, есть даже почерневшая от дождей и времени соломенная, а черепичной — ни одной! Может, это и не Пионерская, а Комсомольская или Советская? Подымаю глаза на табличку и вижу: черепичная крыша! Единственная на всю улицу. Разросшаяся осина кривыми ветвями легла отдыхать на черепицу и скрыла ее от глаз. Тишина такая, что слышно, как падает с дерева лист. Упадет, пошевелится, поудобнее укладываясь, и затихает. Потом упадет еще один или несколько сразу.

И в этой тишине раздается ужасный скрип калитки, словно по улице прошел и остановился трамвай.

«Пионерская улица. Красная черепичная крыша. Во дворе сарайчик…»

Вот и сарайчик. И как раз такой, какой ты представлял себе. Пахнет кожей, сапожным клеем. У дверей на низеньком кожаном табурете, сгорбившись над зажатой между колен туфлей, с деревянными гвоздиками в зубах, с шилом в руке — сапожник, похожий на всех сапожников мира. Проткнет шилом подошву, а потом молотком вгонит гвоздик, за ним другой, третий. На меня никакого внимания, будто к дверям подошла курица.

Рябой, бородка клинышком, шишковатый нос — приметы сошлись.

— Меня прислал Тарас. Не почините ли сапоги? — сказал я.

Сапожник выплюнул гвоздики в жестяную коробку, мрачно посмотрел на мои разбитые сапоги.

— Кожи нет, гвоздей нет…

Он снова сжал коленями туфлю, сделал шилом дырку, вставил гвоздик и стукнул молотком.

— Давай аптеку! — сказал я.

Нагнибеда внимательно посмотрел на меня, покачал головой и снова нацелился шилом.

— Где аптека? — сказал я.

— А где ей быть? — пробурчал он и кивком показал на чердак.

На чердаке было душно и царил тот таинственный сумрак, в котором со страшной тоскливой силой охватывает ощущение возвратившегося детства.

В маленькое слуховое окошко видна соседская пустынная крыша и в зеленом желобе забытый резиновый мячик.

Еле слышно, тонкой струйкой плывет навстречу приторный аптечный запах.

Я разворошил солому, потом поднял теплый войлок.

Белоснежные бинты, вата, коробки с ампулами…

Я набил в мешок сена и в сене спрятал медикаменты.

Когда спустился вниз, Нагнибеда все в той же позе, с зажатой между колен туфлей, сгорбившись, сидел на своем табурете.

— С богом! — сказал он.

— Прощай!

— Стой! Погоди…

Он тяжело, припадая на одну ногу, поднялся, и только теперь я увидел, что под кожаным передником — деревянная нога.

Мы пошли огородами, потом какими-то садами и вышли на улицу.

— К примеру, цвятной хром — тот на полуботинок, на дамский сапожок, — сказал вдруг Нагнибеда.

Навстречу шли два немца, шли в ногу и как бы разговаривали в ногу.

— А лаковое шевро, то больше на туфельки, — продолжал громко Нагнибеда.

Немцы взглянули на нас, прошли, оглянулись.



Нагнибеда усмехнулся.

— Видят, люди болбачат, значит, занимаются своим делом, местные, не боятся…

Мы вышли на площадь.

— Иди, не оглядывайся, — сказал Нагнибеда.

Иду и все время слышу рядом стук деревянной ноги: тук-тук-тук. Я с мешком сена, Нагнибеда с уздечкой и кнутом. У камуфлированных машин стоят солдаты, глазеют на нас и хохочут: как смешно и глупо переваливается этот странный сапожник в кожаном переднике! Куда идут они со своим мешком сена и уздечкой в этот пустынный день войны на краю света?

Во дворе школы немцы устроили баню. Перед всем миром голые, намыленные, в туманном пару, солдаты окатывали друг друга из ведер горячей водой, хлопали себя и кричали: «Нох! Нох!», а получалось: «Ох! Ох!» Их снова обливали, они, подпрыгивая на тощих куриных ногах, визжали, вопили и, намыленные, сигали друг другу на спины и, свистя, ездили верхом на березовых вениках, как черти.

— Выбирайся! — шепнул Нагнибеда.

Мы вышли на заросшую лопухами улочку с красным кирпичным тротуаром, с низко склонившимися над плетнями дуплистыми ивами. Вдали серели длинные амбары.

— На все добре! — сказал Нагнибеда.

И долго еще слышится на кирпичном тротуаре стук деревянной ноги: «Тук-тук-тук».

Вот и мельничные амбары. Запахло омутом, мукой, теплой паутиной и еще чем-то очень знакомым. За амбарами чудилась толпа крестьян в белых от муки свитках, подводы и кони белые. Но только зашел за угол, сразу же влип в зеленую кучу немецких солдат.

Они толпились у дымящей круглой зеленой кухни и галдели что-то свое, солдатское, голодное. «Едоки!..»

Здоровенный белобрысый повар орудовал у котла. Солдаты протягивали котелки и манерки, неотрывно следя за черпаком. Получив свою порцию, они осторожно, прикрыв ладонью манерку, проходили в сторону и там, уединившись, жевали. Те, которые еще недавно так же толпились и жадно галдели вокруг кухни, теперь, уже насытившись, икали, иронически поглядывали на толпившихся солдат, делали разные замечания и смеялись над ними.

Полным-полно зеленых шинелей. Одни сидят на земле, переобуваются; другие стоя проверяют автоматы и набивают патронами черные кассеты; третьи выкатывают из амбаров пулеметы; четвертые что-то хозяйственно перекладывают из кармана в карман или просматривают барахло: негодное выбрасывают, годное аккуратно складывают и запихивают в походные ранцы; остальные, уже готовые к походу, расставив ноги, просто глазеют в небо, выколачивают трубки, прихорашиваются перед карманными зеркальцами, рассматривают фотографии и хихикают, щелкают грецкие орехи или просто чешут языки.

Дороги назад нет, и, не глядя ни на кого, иду прямо. И казалось, будто немцы бросили все свои дела и разговоры, перестали проверять автоматы, выкатывать пулеметы и во все глаза смотрят на меня.

Встречаюсь взглядом с удивленно белесыми глазами пожилого солдата, который, сидя на земле, перешнуровывает ботинки. И столько в них человеческой заботы о своем существовании, столько муки от этого ненужного ему похода, что кажется, он уже и сейчас рад был бы сказать: «Капут!»

И вдруг я увидел на взгорье Ленина. Ленин стоял на высоком постаменте, освещенный ярким закатным солнцем, призывно протянув вперед руку.

И, может, потому, что я вырос под сенью этого ленинского жеста и с самого раннего детства, когда еще был в школе, а потом в университете, всегда неотступно с любовью следил за моей жизнью прищуренный ленинский глаз, я так привык к этому дорогому, милому лицу, что сейчас вдруг с необычайной силой почувствовал: Ленин узнал меня.

Над всей этой зеленой шатией, голодной, чуждой, галдящей солдатской шушерой, над всеми этими неживыми, резкими лицами, рыжими, белобрысыми, злыми, не замечая их, через головы всего, что гудело, рычало, сигналило, дымило, Ленин протягивал мне руку. Я почувствовал уверенность и, уже не обращая внимания на немецких солдат, прямо и смело пошел вперед. И казалось, это Ленин взял меня за руку, провел сквозь строй колючих глаз и вывел из зеленой гущи врагов в открытую степь, к старому лесу под городом Богодуховом, где ждали меня товарищи.

4. Джавад

С некоторых пор все чаще слышали мы произносимое с надеждой слово «Ахтырка». Оттуда, говорили, пробиваются свежие сибирские дивизии.

Встречные дядьки, гонявшие через фронт колхозное стадо, сообщали: «Из Ахтырки бьют!»; жители сел, даже древние бабки, которые за всю свою жизнь не выезжали за околицу села, со знанием говорили: «В Ахтырке — сила!»; передавали сообщение парашютистов, сброшенных штабом Юго-Западного фронта: «Маршрут на Ахтырские леса!»

И вот в стороне остался Богодухов, и разведка идет к Ахтырским лесам.

В туманном лесном рассвете у Любовки на берегу тихой Мерлы мы набрели на одинокую сторожку, из трубы которой валил сизый дым.

— Шашлыком пахнет, — сказал Джавад.

Мы вошли.

За столом сидели и ели борщ хилый дед и второй — молодой с злым чахоточным лицом.