Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 96



— А для чего вам педали? — помнится, спросил я давным-давно, увидев инструмент в первый раз.

Миссис Уилсон страдала диабетом (ноги ампутированы, вместо них — две культи). В тот день у нее были металлические протезы, прямые, без суставов, а на месте ступней — что-то вроде подушечек. Ходить на таких протезах даже при большом желании практически невозможно — разве только, хватаясь за стол или стулья, перетягивать тело с места на место, но это трудно назвать ходьбой.

— Педали? — переспросила миссис Уилсон и перевела взгляд на свои ступни-подушечки. — Ты имеешь в виду вот эти?

— Да нет же! — воскликнул я. — Вот эти. У рояля.

— Ах вот оно что, — улыбнулась миссис Уилсон. — Педали!

— Ну да.

— Видишь ли, Саул, как ты уже наверняка и сам заметил, они нужны, чтобы сделать звук громче — или же, наоборот, приглушить. Так что не надо меня разыгрывать.

— Да не эти. Другие!

— А-а-а! — отозвалась миссис Уилсон.

Пианино у нее было не простое, а механическое. Его хозяйка, устроившись боком на табуретке, принялась давать указания.

— А теперь поверни этот рычаг. Вот так. Да-да, вот этот. А теперь опусти его. Только поаккуратней, не торопись. Медленно, медленно.

Взгляду предстали внутренности инструмента: хитроумный лабиринт из валиков, шпинделей, иголочек и молотков.

— Видишь, вон там? Вон в той корзинке? Принеси мне рулон.

Я принес ей рулон бумаги. Она была толстой, почти как пергамент. Миссис Уилсон показала мне, как правильно установить перфорированный рулон.

— Хорошо, а теперь помоги мне спуститься, — попросила она и добавила, балансируя на своих коротеньких ножках: — А сам устраивайся поудобней. На них надо нажимать. На педали, я имею в виду. Это все равно что крутить педали велосипеда. Главное, нажимай изо всех сил, потому что они тугие.

Я уселся перед пианолой. Пытаясь дотянуться ногами до педалей, едва не свалился со стула. Затем принялся, насколько хватало сил, работать ногами — педали действительно были тугие и поддавались с трудом, а крепились они на широких металлических рельсах.

Внутренности пианолы пришли в движение.

Инструмент заиграл сам собой.

Такт за тактом, строчка за строчкой, пианола поняла, для чего она создана.

Я стоял в офисе электрической компании, потягивая пиво вместе с сослуживцами Уильяма, и представлял себе, как в груди у моего отца вращаются точно такие же барабаны. Источник его ограниченного совершенства.

«Должен любить работу с документами», — говорилось в открытке. Плюс адрес в Блумсбери. Библиотека частного общества временно нуждается в помощи.

Я представил себе это место — довоенные интерьеры, пришедшие в упадок, но сохранившие былую элегантность. Представил коридоры, вдоль которых выстроились шкафы с застекленными дверцами. Книги и рукописи свалены кипами, которые грозят вот-вот обвалиться. Портреты и небольшие романтические пейзажи под густым слоем коричневого лака украшают обитые выцветшим шелком стены. И если попытаться бочком прошмыгнуть за вычурные пропыленные шторы на окнах гостиной на втором этаже, то можно оказаться перед слегка помутневшим от времени стеклом, сквозь которое открывается вид на потайной садик, огражденный со всех сторон высокими стенами, густо увитыми темно-зеленым плющом. На первый взгляд вам покажется, что садик этот совершенно пуст. Но затем в какой-то момент сквозь заросли будлейи и рододендронов мелькнет человеческая фигура. Юная женщина в белом платье. И если у меня хватит духа заговорить на эту тему с моим работодателем, то он, разумеется, скажет, что первый раз слышит о ней, что здесь нет никаких юных женщин.

— Шесть шиллингов в час, — заявила мне девица в бюро трудоустройства. Химическая завивка, как у пуделя. Мини-юбка. Гладкая желтоватая кожа бедер. Толстые лодыжки. Невероятных размеров грудь. Всякий раз, как ей случалось встать рядом со мной, когда я проходил курсы машинописи, эта грудь угрожающе нависала над моей головой.

Утром в понедельник я поднялся по лестнице и нажал на звонок. Звук какой-то злой, режущий уши. Я положил на дверь ладонь и слегка надавил. Она подалась, и я шагнул внутрь.



В холле горели лампы дневного света. Никаких теней. Ведерко с песком — им тушат огонь в камине — доверху полно окурков, причем одной и той же марки — «Голуаз иск бле» с белым фильтром.

Я двинулся в направлении единственной открытой двери. Оттуда доносился столь оглушительный стук допотопной пишущей машинки, будто там работал паровой ткацкий станок. Машинка постоянно заикалась — клац, клац, — а ее ритм был лишь на йоту медленнее, нежели биение сердца. Музыка депрессии.

Звали ее Мириам Миллер. Она была высокого роста и смахивала на птицу. Подернутые сединой волосы собраны в бесформенный пучок. Всегда аккуратно накрашена, но кожа лица прокурена до такой степени, что выглядит желтой и изборожденной морщинами, от чего лицо вечно кажется грязным. Белая блузка с темно-синей отделкой.

— В нашем деле важно внимание к мелочам, — говорит Мириам, и на меня производят впечатление не ее слова, а то, как она их произносит: словно где-то внутри этой женщины лентопротяжный механизм тянет ленту, от чего всего звуки становятся гласными. Все «с» напоминают легкий плеск волн о гальку.

Интересно, что это за место такое, думаю я. Чем они здесь занимаются?

— Мы имеем дело с иностранными клиентами, — произносит Мириам таким тоном, будто здесь у них нечто из разряда элитарных заведений. — Мы занимаемся сохранением…

Мне тотчас подумалось, что она имеет в виду себя.

— Поощряем исследования.

Какие такие исследования?

Книжный фонд библиотеки общества представлял собой не столько собрание научных трудов, сколько пеструю коллекцию дешевых изданий из захудалой городской библиотеки. Интересно, какое отношение к науке имеют сомнительного свойства шедевры вроде «Восстания 2010 года» Роберта Хайнлайна или шести томов многословной теософской автобиографии, озаглавленных «Страницы одного дневника»?

Исследователи приходили и уходили — мужчины со всклокоченными бородками и испорченными молниями ширинок. Пару раз заглядывали сюда и совершенно странные типы (еще одно сходство с захудалой публичной библиотекой), и тщательно накрашенные дамочки не первой молодости. Те, что еще не утратили привычки кокетничать, обычно спрашивали меня:

— И что здесь у нас делает такой симпатичный молодой человек?

В 1965 году, когда я учился в Кембридже на последнем курсе, с моим отцом случился первый инсульт. Матери требовалась помощь, и администрация колледжа пошла мне навстречу, разрешив взять академический отпуск. Что, в свою очередь, спасло меня от неминуемого отчисления. А еще это означало следующее: я возвращаюсь домой — нечто из разряда невероятного.

Отцовский инсульт казался ужасным, но вполне закономерным дополнением к той безликой коробке, в какую мать превратила наш дом. Он вполне вписался в него, заняв свое место среди белых стен и натертых до блеска полов.

К счастью, жуткое состояние отца (ведь беспомощность взрослого куда неприличней беспомощности ребенка) помогло мне отвлечься от остальных ужасов нашего дома — хотя бы на какое-то время. Его младенчески нетвердая походка, вытянутые вперед руки… переплетенные пальцы, удерживающие парализованную конечность. А как он садится в кресло — вернее, плюхается, словно на нем развязали невидимые веревки. Как он скулит, когда мы с матерью пытаемся специальными упражнениями разработать его онемевшую руку и плечо. А яркая линейка, при помощи которой отец читал свою газету, заставляя глаза бегать от строчки к строчке!

— Он не делает никаких попыток помочь себе! — жаловалась мать.

Она потрясала этой своей фразой, как маньяк тупым ножом.

— Ну почему ты не пытаешься?

— Тебе надо пытаться!

— Ну попытайся, прошу тебя.

— Ну всего одна попытка!

В принципе она была права. Отец даже не пытался вернуться к полноценной жизни. Он молчал. Он отказывался ходить. Случалось — хотя, по словам медсестры, ему уже давно пора научиться контролировать позывы — он испражнялся в штаны.