Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 29



Зимой дело было. Егор Семенович этот, главный инженер, как раз водный обоз снаряжал. У нас, видишь ли, совхоз большой, одно отделеньице — там овец держат — за сорок верст. А воды там нет, так ее туда тракторами возят. А тут метели, дня три поезд с водой не могли отправить, и в этот раз решили побольше саней снарядить. Солнце, сугробы, возле бочек этих-то обледенелых, цистерн, — народу собралось. Дай-ко, мол, и я пойду, послушаю, чего говорят.

Когда гляжу, и зять мой там: скырлы, скырлы на своей деревяшке и Пешкову бумагу подает. Тот:

— Чего тебе?

— А вот, Егор Семенович, ты не верил, а мне бумажка из Москвы пришла.

— Что за бумажка?

Взял, прочитал, повертел…

— А роспись директора где?

— А там. Вот, читайте: «Главному инженеру. Испытания разрешить, тракторы выделить».

Я ничего не понимаю: о чем речь? Мне говорят:

— А ты что, в самом деле ничего не знаешь? Да зять твой вон на двух тракторах пахать собирается, а механик против был, ну, Мишка в Москву писал, разрешение пришло.

Ну, что механик против был — это понятно. Народ к нам всякий едет. Иной так распишет, таких картин нарисует — ай да ну! А дойдет до дела — ноль. А вот как мой зятек до двух тракторов додумался — это для меня загадка.

— А ты у него сам спроси, — советуют.

Спросил вечером. Он объясняет: народу у нас в совхозе мало? Трактора простаивают, так? Ну вот, он, значит, зятек мой, Мишка, на плуге переднего трактора какую-то там железную доску поставит, а у заднего — стальные полудуги. Когда задний трактор набежит на передний, полудуги эти в доску упрутся и через сцепления стормозят. Повороты тоже через особый стержень. Сложно все это объяснить, да и не в этом суть. Я его спрашиваю:

— А с заработком как будет?

— С каким заработком?

— А вот ты придумываешь. Сейчас ты за одним трактором ухаживаешь, а там их два будет — это одно. А второе — пойдут тракторы, вспахивать больше начнешь, нормы тебе срежут или как?

— Ну, — говорит, — какими вы себе пустяками голову забиваете! В том ли дело?

— А в чем?

— Если бы, — говорит, — все такие, как вы, были, мы бы до сих пор еще в пещерах жили. Впрочем, это ваше дело, как хотите, так и живите. А я так не могу. Что я хуже людей? Мне себя испытать надо.

— Да ты, — говорю, — жену бы вон пожалел, ребенок скоро будет. А ты все с железками да с бумажками. Заработок у тебя какой?

Ну, правда, он в ту пору и за сапожные колодки иногда брался. А затею свою не бросал. И, заметь, добился-таки своего, придумал.

Весной ему некогда было: культивировал, сеял. А вот за лето все успел. Двадцать восьмого июля, как сейчас помню, было. Из управления, из области, из Москвы, даже из какого-то бюро приехали. Народу собралось — тьма! Двинулись от мастерских, до поля доехали. Он еще там что-то на плугах покрутил. «От винта», — говорит.

Включил, поехал. И что же ты думаешь, пошли плуги! Пашня как пашня получается — ровная, рыхлая. Повернул на том конце, обратно едет. И тут трактор один, задний, возьми и вывернись. Да в сторону, да в сторону! Зятек-то мой, хромой, хромой, а тут, смотрю, из кабины выскочил, бросился догонять. Догнал, влез в машину. Заглушил…

Вылезает из трактора, зубы, как солнышко, сияют.



— Полудуга, — говорит, — согнулась: стойкость не та. Металл подбирать надо…

Его качать.

И что же? Стал пахать за двоих. Стоянка эта ему в бригаде особая. Другие за день по пять гектаров вспахивают, а он по пятнадцати. Тут фотографы эти, тут журналисты! В поле едут, ищут его, фотографируют. Ну, как же — «новатор». «Вы» ему говорят, в борозде остановить боятся… Тьфу!

Дядяй смачно сплевывает.

— Тебе, может, «Известия» попадались за шестьдесят девятый год? «Человек становится сильнее»? Нет? Ну, так вот, про него там…

А за окном время между тем повернуло на вечер и стало совсем пасмурно и скучновато. Какая-то девчонка в резиновых сапогах влезла в лужу, верх голенищ уже совсем вровень с поверхностью воды, схваченной ледяными иглами, а она продолжает забираться все глубже и глубже. Мальчишки несли футляр из-под аккордеона, одному показались грязными его сапожишки, он влез в ту же лужу, поболтал там ногами и уверенный, что вымыл обувку, довольный зашагал дальше.

— Пороть их надо, — произносит Дядяй, глядя на детей, и продолжает: — Да-а… Ну, вот, значит, проработал он так годика полтора, а тут эти… как их… «ка-семьсот» пошли. И все! Кончилась его слава, затея-то эта с двумя тракторами. Тут одно время его словно бы поприжало. Он и попивать начал и ко мне цепляться:

— Эксплуататор ты, — говорит. — У детишек хлеб отымаешь.

А какой хлеб? У нас в селе мужик один живет, такой выпивоха — как эта вожжа ему попадет, неделями пьет, себя не помнит. Ну, пристал ко мне: дай да дай, дескать, денег на выпивку, я тебе за это сена привезу. Вези, говорю. Дал я ему сколько-то — привез. Собственное, от своей коровы. Ну, зять на меня и взъелся! Дальше — больше: поцапались мы, съезжайте, говорю, от меня. Они съехали. И Манька тоже. А он, слышу, все злее да злее пьет. Ну, это уж известно — кто зачнет ею заниматься… Я дочке и говорю: «Брось ты его, дебошира, пустого человека». А она мне в ответ: «Он лучше всех вас в совхозе, стахановец!» — «Какой стахановец! — говорю. — Стакановец — это да! Ты посмотри только, как он его, винище-то это, стаканами хлобыстает». — «Это у него временный творческий застой», — отвечает.

Ну, застой так застой, мучайся дальше!

Поговорили с дочкой, а тут как раз эти «ка-семьсот» стали появляться. К другим-то они и раньше приходили, а тут к нам. Он и загорелся на них работать. Ему отказ: ноги-де нет, техника безопасности не позволяет. А он уперся — и ни в какую! И что же ты будешь делать? Опять своего добился: на курсы поехал, работать стал. А потом месяца через три, как раз об эту пору, его и привезли мертвого. Да-а… Он что? Он с последним рейсом на станции припозднился, а дорога плохая — дождь этак вот, лужи, его в канаву юзом и стащило. Он — буксовать. Буксовал, буксовал, трактор набок заваливаться стал — он спрыгнул, да зацепился за что-то: как ни говори, нога все же не своя. Упал, ударился да ночь в луже пролежал… Ну, привезли его.

Дядяй махнул рукой.

— Крик, рев. Детишки уже большенькими стали — никого не пожалел. Думаю, кукуй вот теперь. Сказал как-то после дочери об этом, так она, доченька-то эта родная, не поверишь, зверем на меня глянула. Ну, зверь и зверь! «Моим детям, — говорит, — за отца стыдиться нечего. Они им гордиться будут. Я научу».

Вот и возьми ее за рупь за двадцать. И научила. Сейчас переехала, в другом совхозе живет, так к матери его родной — тоже где-то в деревне проживает — каждое лето ездят, а сюда ни ногой. Так, иногда если.

Дядяй налил себе самогону, выпил, постучал пальцами по столу.

— Вот ты мне теперь и скажи, — обратился он к Володе Ивановичу. — Правильно он поступил или нет?

— А ты сам, как думаешь?

— Я! Я-то думаю… Я и его спрашивал — это было еще в самом начале — и дочку к нему подсылал: «Спроси, мол, чего он сапожничать не хочет?»

— И ответил?

— Отве-е-тил! Лежу ночью, слышу, разговаривают. «Что ж, — говорит он. — Сапожное ремесло хорошее, я не хаю, но для меня оно пройденный этап». — «А тебе чего надо? Может, обидно, что ноги нет?» — «Обидно, конечно, — отвечает, — да не в этом суть!» — «А в чем же?» — «Я человек, — говорит. — Можешь ты это понять? А раз человек, что ж я — до первой ступеньки, дошел и остановился? Не-ет, — говорит. — Я их все одолевать буду, сколько ни есть!» Ну, не дурак ли?

Дядяй снова замолкает и молчит на этот раз особенно долго, глядя на свои руки, сложенные на столе. Он словно прислушивается к тому, что происходит у него внутри.

— Да, форменный! — нарушает он, наконец, тишину и вдруг разражается грубейшей бранью. Ругается он долго, остервенело, потом стихает и ходит, успокаиваясь, по избе.

Застолье явно подошло к концу. Володя Иванович устал от разговора и выпивки и хочет спать, однако все же еще пытается что-то рассказать.