Страница 20 из 22
— А я вообще не умру.
— Глупости, — заспорил Шимен. — Никто не живет вечно. Не правда ли? — он попытался найти заступника в госте.
— Правда, — пробормотал мой опекун.
— А я не умру. Я стану птицей.
— Так не бывает, — отрезал сын доктора. — Не правда ли? — он снова обратился за поддержкой к Иосифу.
— Почему не бывает? — вспомнил о своих опекунских обязанностях Иосиф. — В жизни всякое бывает. Если господу угодно, человек может стать и змеей, и птицей.
— Глупости, — засуетился Шимен. — Никакого господа нет. Спросите у моего папы.
— Меня покойник ждет, — сказал могильщик и, подмигнув мне, вышел из комнаты.
А Шимен никак не мог успокоиться. Он во что бы то ни стало хотел доказать мне свою правоту, ерзал в постели, долго не засыпал, и его возня, видать, напугала доктора. Иохельсон поднялся наверх, подошел к кровати сына и спросил:
— Вы почему до сих пор не спите?
— Ты только послушай, папа, что Даниил говорит, — пожаловался на меня Шимен.
— А что он говорит? — доктор сунул Шимену под мышку градусник. — Плохие слова?
— Нет. Он говорит, будто не умрет и станет птицей. Человек ведь не может стать птицей. Ведь не может, папа?
— Практически не может, — произнес Иохельсон. — Глотать не больно?
Шимен сделал несколько безвкусных глотков и ответил:
— Не больно.
— Лучше, дети, подумайте, кем вы станете при жизни. — Иохельсон вынул градусник, поднес его к свету, посмотрел и продолжал: — Температура у тебя нормальная. Спи.
Когда за доктором захлопнулись двери, Шимен прошептал:
— Слышал?
— Температура у тебя нормальная.
— Да я не про температуру, а про птицу…
— Все равно стану, — я и не думал сдаваться. — Ты будешь, Шимен, лежать на католическом кладбище, а я — взмою над тобой и зальюсь жаворонком.
— Глупости.
Мне снилось, будто я на самом деле стал птицей, будто парю в безоблачном небе над базаром и лавкой, над синагогой и кладбищем, местечковые мальчишки палят в меня из рогатки, а дылда Пейсах, ученик балагулы Цодика, кричит:
— Даниил!.. Не задавайся! Не то мы тебе сейчас покажем. Куда летишь, дурак?
Но я взмываю все выше и выше, к самому солнцу, оно обжигает мои крылья, но они не горят, только отливают черным праздничным блеском, как сапоги господина офицера, и вот уже я рею над райскими кущами, и кущи эти так похожи на сад доктора Иохельсона, только яблони повыше, и свисают с них не антоновки, не ранеты, а золотые слитки, и стая ангелов кружит над ними, и садится на ветки, и я сажусь, и ангелы заводят со мной разговор на своем небесном языке о разных разностях, расспрашивают, кто я такой и откуда, и я рассказываю им про тюрьму и богадельню, про моего первого учителя господина Дамского и опекуна-могильщика, про доктора Иохельсона и его сына Шимена, который не верит, что человек может стать птицей, и ангелы слушают, раскрыв свои непорочные рты, и диву даются, а один даже начинает всхлипывать, и слезы его, как капли дождя, падают вниз, на далекую землю, которую я никогда больше не увижу.
После того как доктор Иохельсон разрешил мне встать с кровати, я почувствовал себя в детской, как в тюрьме. Стоило только Шимену уйти в школу, как Юзефа запирала на ключ комнату, чтобы мне, не дай бог, не вздумалось бегать по дому и тревожить покой докторши. Докторша была женщина молчаливая, неприветливая, почти не выходила из дому, сидела в гостиной, читала книжки или играла на пианино. Пианино я никогда в жизни не видел и, когда Шимен показал мне его, я ужасно удивился, как будто увидел чудо. Куда до него скрипке, кларнету или даже барабану! Но пианино — чудо для одного человека, его на свадьбу не прихватишь, во дворе на нем не сыграешь, а кларнет и скрипка — чудо для всех.
Я подходил к окну детской, смотрел на ожившие яблони, на костельные часы, показывавшие все годы одно и то же время, следил за весенними облаками, спешившими бог весть куда, и думал о том, что делать, когда выздоровлю.
И тут мне в голову пришла замечательная мысль. А что, если попроситься в ученики к свадебному музыканту Лейзеру? Лейзер — не откажет, надо только достать скрипку или кларнет. С дудочкой, сделанной из бересты, к нему не явишься, прогонит.
— Послушай, Шимен, — сказал я, когда сын доктора пришел из школы. — У тебя есть скрипка?
— Есть. А что?
— Ты играешь на ней?
— Нет.
— Тогда продай.
— А у тебя нет денег.
— А я достану.
— А зачем тебе скрипка?
— Нужна.
— Сперва скажи — зачем?
— Хочу пойти в ученики к свадебному музыканту Лейзеру. Без скрипки он меня не возьмет.
— Не могу. Мама рассердится.
Каково же было мое удивление, когда назавтра пришла Юзефа и, вытирая о подол свои короткопалые, не знающие усталости руки, сказала:
— Пана зовет хозяйка.
Я спустился в гостиную, и сердце у меня заколотилось, как костельный колокол — на все местечко. В гостиной никого не было. Я стоял у софы и разглядывал снимки на стенах. На самой большой фотографии был снят старик в ермолке, видать, отец докторши. Пышная борода украшала его лицо и казалось, вот-вот, как зелень из-под земли, пробьется из-под стекла рамки.
— Шимен рассказал мне о твоей просьбе, — услышал я женский голос и обернулся. Докторша стояла в дверях, и ее неприветливое лицо светилось тусклой улыбкой.
Колокол вдруг замолк, и в сердце стало тихо и пусто.
— У тебя есть слух? — спросила жена Иохельсона и села за пианино.
— Слух у меня есть. Слух мне не нужен, — пробормотал я, глядя ей в спину.
— Проверим, — сказала докторша и добавила: — Повторяй за мной!
Докторша ударила по клавишам. Так ударяет крылом по воде потревоженная дикая утка.
— До-ре-ми-фа-соль-ля-си-до. Повторяй за мной! До-ре-ми-фа-соль-ля-си-до!..
Я не понимал, зачем ей понадобилось, чтобы я передразнивал пианино, но я разевал рот и, задыхаясь от старательности и ожидания, выводил:
— До-ре-ми-фа-соль-ля-си-до…
— Еще раз. Не спеши.
— До — ре — ми — фа — соль — ля — си — до.
Борода старика пробилась из-под стекла рамки и запрудила половину стены. А может, у меня от напряжения просто рябило в глазах или луч солнца переливался на стекле и разбрызгивал во все стороны жесткие, с проседью, волосы.
— Недурно, — сказала докторша. Видно, ей наскучило одной в доме, и она решила развлечься. Скрипку мне все равно никто не продаст. Она, наверно, куплена стариком для его единственного внука Шимена и плачены за нее большие деньги.
— Слух у тебя есть, — докторша улыбнулась той же тусклой улыбкой. — Будет у тебя и скрипка.
Мне почудилось будто старик на снимке навострил свои большие уши и поморщился.
— Может, ты со временем станешь вторым Хейфецом.
— Кем? — Я не знал ни первого Хейфеца, ни второго, ни десятого.
— Хейфецом. Великим музыкантом, — пояснила жена Иохельсона.
— А как же Шимен?
— Шимен останется Иохельсоном, — улыбка снова скользнула по ее неприветливому лицу и тут же погасла, как будто боялась света. Моя бабушка тоже улыбалась только в темноте. При свете она ходила мрачнее тучи.
— Береги ее, — сказала докторша. — Она еще почти новая. Может, когда-нибудь приедешь в Америку и я услышу твою игру. — Она направилась к шкафу, вынула из ящика скрипку и понесла на руках, как младенца из яслей.
— Но у меня нет денег, — сказал я.
— За скрипку заплачено, — сказала докторша.
— Заплачено? — удивился я. — Неужели Иосиф?
— Какой Иосиф?
— Мой опекун. Могильщик.
— Нет, — промолвила докторша. — За нее заплатил мой отец, — она взглянула на старика в рамке. — Грех, когда скрипка пылится.
Докторша замолкла, а я стоял и недоуменно смотрел то на нее, то на старика в рамке, не отваживаясь сделать шаг. Мне казалось, будто жена Иохельсона закричит: «Держите вора!», прибежит Юзефа, заломит мне руки, отнимет скрипку, свяжет бельевой веревкой, крикнет нашего местечкового полицейского, и тогда уж мне приюта не миновать.