Страница 54 из 73
Да пропади они пропадом, эти правила хорошего тона! — заходился я про себя и весь извелся, пока наконец две недели спустя не увидел Торопку — нашу кобылу с белой отметиной на лбу; я не бросился ей на шею лишь потому, что мне было до нее не дотянуться.
Эти две недели ползли как улитка, хотя каждой минуте находилось свое применение, свое дело, свой порядок! Все наше бытие было подчинено этому порядку, в сравнении с которым строгая дисциплина кадетского корпуса могла бы показаться полнейшей расхлябанностью. Каждый знал жизнь другого, как собственный карман.
Большая часть двора была отведена под палисадник с цветами и дорожками, усыпанными мелкой галькой; каждый обитатель дома получал там свой определенный участок и с наступлением сумерек поливал его, а затем все усаживались вдоль усыпанной камнем дороги на вечернюю сиесту: бабушка — в кресло, дедушка на складном стуле, а я на доильной скамеечке, которую бабушка называла табуретом. Взрослые разговаривали, а я не смел вмешаться в их разговор уже хотя бы потому, что он велся по-немецки. Впрочем и дедушка лишь изредка вынимал трубку изо рта, чтобы сказать:
— Ja!
Кроме этого короткого «да» я от него других слов не слышал.
— Ja! — изрекал он, и его спокойные серые глаза были устремлены куда-то вдаль, где, наверное, люди разговаривают как люди — по-венгерски. Он смотрел куда-то вдаль, может быть, в далекое прошлое, где была другая жизнь, не похожая на бабушкин «порядок».
— Ja! — говорил он и смотрел вслед зыбким колечкам дыма, витающим над цветочной клумбой.
А я в таких случаях подбирал камешки — по цвету и форме, и мысли мои бродили дома: по саду, в конюшне, у Кача, в лесу…
Камешками же высчитывал я и через сколько дней за мной приедут: каждый день черными камешками помечал оставшиеся дни и белыми те, что уже прошли.
— Считаешь? — спрашивала бабушка. — Хорошо, это умная игра.
Ну, так вот письмо этой бабушки первым попало мне в руки. Я узнал ее заостренный почерк и заглянул в письмо без особого интереса. Я бегло просмотрел текст, заранее страшась того, что можно там увидеть, и, как оказалось, опасался я не без оснований.
Дорогая Бетти! — писала бабушка. — Ты знаешь, как неохотно расстаемся мы с привычным комфортом, но я вполне понимаю, что ты стосковалась по дочери. (Зато я совершенно не мог понять, как можно стосковаться по тетке Луйзи.) Да и нашей дочери тоже не помешает вырваться на несколько дней из деревенского захолустья и скуки… (Тут опять нашлось над чем призадуматься, потому что матери скучать было некогда, и до сих пор я как-то не замечал, чтобы ей хотелось вырваться из дома. Нет, я решительно ничего не понимал, поэтому пришлось читать письмо дальше.) Мы прикинули, что тебе бы лучше выехать в пятницу, 20-го, а мы приедем к вам в субботу, 21-го, и тогда Аннуш с Лайошем смогут отбыть в тот же день. Вернешься ты в пятницу же, через две недели, дети — на следующий день, и в субботу же отбудем домой и мы. За ребенка можешь быть спокойна, я за ним присмотрю, как я убедилась, он у вас довольно разболтанный… (Ах ты, вредина старая, — непочтительно подумал я, и настроение у меня сразу скисло: ведь «разболтанным ребенком», за которым та бабушка собирается присматривать, мог быть только я.)
Я сложил письмо, убрал его на место и с горечью почувствовал себя обманутым. Мне показалось даже, будто на чердаке стало гораздо прохладнее.
— Не вини шкатулку, она тебя предупреждала… — скрипнуло подо мною старое кресло.
«Я и не виню, — подумал я. — Только мне от этого не легче!» — Теперь мне стало ясно, почему перебирала матушка весь свой гардероб, без конца советуясь с бабушкой, и понятен стал смысл услышанной фразы о том, что «придется и шляпу купить».
— «Сердечно приветствую тебя…» — шепотом повторил я.
— Да, — прошелестела нижняя юбка, — а не какое-нибудь «прощай покудова». Сразу чувствуется, что твоя бабушка — истинная дама…
— Написать «сердечно приветствую» — еще не значит быть дамой, — возразила шляпа дяди Шини. — Знавали мы графиню, которая куда заковыристее кончала письма, а муженьку своему в вино столько яду подсыпала, что когда с остатков пробу снимали, шесть собак передохло…
— Спокойно, не увлекайтесь, — прогудел дымоход. — Мальчику это знать не интересно. Не горюй, дружок, две недели быстро пройдут…
— Не так быстро, как тяжело, — хихикнула кочерга. — Знаю я эту старуху: в доме будет чистота, порядок и гробовая тишина… хи-хи-хи!
— Да уж, порядок будет военный, — повернулись нашивками гусарские штаны. — Папаша ее, как я слышал, был из улан. Конечно, с гусарами не сравнишь, но военный и есть военный.
— Снаружи дунь, изнутри плюнь, — презрительно отозвался посох дяди Шини. — Нигде так не били простых солдат и не измывались над ними, как в уланских частях. Там, видишь ли, каждый офицеришка — хотя бы из самых нижних чинов — и тот баронского звания был. Как-то раз в Дебрецене уланский вахмистр вздумал было к нам цепляться — ну, так его потом на простынях из кабачка выносить пришлось…
— Если это правда, — неосторожно ляпнула мышеловка.
— Даже самой глупой и безжалостной мышеловке следовало бы знать, что в моем возрасте, а тем более в нашей среде…
— Не лгут! — в один голос откликнулись все остальные.
— Прошу прощения, — пролепетал коварный язычок мышеловки, который способен был угомониться лишь в том случае, когда захлопывался за несчастной мышкой и стерег ее до тех пор, пока она не подыхала с голоду. — Иной раз сболтнешь не подумавши…
— Бывает! — чуть колыхнула оборкой нижняя юбка. — Но вообще-то одно могу сказать, что судомойки никогда не напишут в письме «сердечно приветствую». Помнится, мы с барышней всегда потешались над письмами Юли.
— Выходит, твоя барышня читала чужие письма?
— А отчего бы ей было не читать? Барышня моя была из благородных, а Юли — простая служанка. Йошка, дружок ее, служил в солдатах, а она ему расписывала:
«Храни тибя гасподь, астаюсь преданная тибе Сабо Юлианна».
— Того, кто способен читать чужие письма, барышней еще назвать можно, но уж благородной никак не назовешь! — осуждающе просвистел топор. — Я так считаю: кость костью, а мясо мясом…
— Топор прав, — согласился с ним зонтик.
— Ничуть он не прав, — скрипнуло подо мною кресло. — Все вы забываете, что тогда это было в порядке вещей.
— Я понимаю, почему кресло так говорит, — качнулась переброшенная через балку веревка. — Барышня была ему симпатична, но кресло неправо. Люди всегда были равны.
— Ха-ха-ха! — насмешливо хохотнула тыква-цедилка, воспользовавшись тем, что в нее задул сквознячок. — С вами со смеху лопнешь! Выходит, вашей братии безразлично было, по крестьянину заупокойную служить или по губернатору?
— Безразлично! Служба была одинаковая.
— Только служили вы по-разному, — сказала свое слово шляпа дяди Шини.
— Да нет же! Внутри, в душе, все мы…
— Жаль, что только внутри! — досадливо оборвал веревку дымоход. — Кто поверит, что печь пропускает воздух, если я не начну чадить?
«Верно, — подумал я, — никто не поверит. — И я бережно опустил крышку шкатулки. — Как знать, что хранится в шкатулке, если не заглянуть туда?» — Я тоскливо приладил на место замок, потому что теперь знал: две недели в доме будут царить жестокая дисциплина, холодный неуют, порядок и тишина, как на кладбище…
— Ну, я пошел, — уныло прошептал я, и никто мне не ответил; лишь старый, закоптелый дымоход прогудел в утешение:
— Пройдет, сынок…
Конечно, прошло, как и любая напасть, но пережил я эти две недели с большим трудом.
Прежде мне не бросилось в глаза, но теперь-то я заметил, что в доме подготовка к отъезду идет полным ходом. Я, правда, делал вид, будто ничего не замечаю. Бабушка порой кидала на меня жалостливые взгляды, а когда ей казалось, что я сплю, она в своих монологах не раз повторяла: