Страница 37 из 41
ПРЕДСКАЗАНИЕ
ДЕЛЬТА
В столетнем парке, выходящем к морю, Была береговая полоса Запущена, загрязнена ужасно, Во-первых, отмель состояла больше Из ила, чем из гальки и песка, А во-вторых, везде валялись доски, И бакены измятые, и бревна, И ящики, и прочие предметы Неясных материалов и названий. А в-третьих, ядовитая трава Избрала родиной гнилую эту почву. И видно, что неплохо ей жилось: Такая спелая, высокая, тугая И грязная, она плевала вслед Какой-то слизью, если на нее Вы неразборчиво у корня наступали. В-четвертых же… но хватит, без четвертых. Так вот сюда мы вышли ровно в час, Час ночи бледно-серой над заливом, В конце июля в тот холодный год, Когда плащей мы летом не снимали. Я помню время точно, потому что Стемнело вдруг, как будто в сентябре. Я поглядел на смутный циферблат И убедился — час, и глянул в небо. Оно закрылось необъятной тучей, Столь равномерной, тихой и глубокой, Что заменяла небосвод вполне. И только вдалеке за островами, За Невкой и Невой едва светился Зубчатый электрический пожар. Взлетела сумасшедшая ракета, Малиновая, разбросалась прахом, Погасла, зашипела. И тогда Я спутницы своей лицо увидел Совсем особо, так уж никогда, Ни раньше, и ни позже не случалось. Мы были с ней знакомы год почти И ладили зимою и весною, А летом что-то изводило нас. Что именно? Неправда, пустозвонство Паршивых обещаний и признаний За рюмочкой, игра под одеялом, Растрепанная утренняя спешка, И все такое. Вышел, значит, срок. И значит, ничего нам не осталось. Мы знали это оба. Но она, Конечно, знала лучше, знала раньше. А мне всего лишь представлялся год Душистой лентой нежной женской кожи. Начало ленты склеено с концом, И незачем кольцо крутить по новой. Но я хотел бы повернуть к ракете Малиновой, взлетевшей над заливом. Красный блеск лишь на минуту Осенил пространство, и я заметил все: Ее лицо, персидские эмалевые губы, Широкий носик, плоские глазницы И темно-темно-темно-синий взгляд, Который в этом красном освещенье Мне показался не людским каким-то… Прямой пробор, деливший половины Чернейших, лакированных волос, Порочно и расчетливо сплетенных косичками. Я что-то ей сказал. Она молчала. — Ну, что же ты молчишь? — Так, ничего, — Она всегда молчала. Конечно, не всегда. Но всякий раз, когда я ждал ответа, Пустячной шутки, вздора и скандала, — Она молчала. Боже, боже мой, Какая власть была в ее молчанье, Какое допотопное презренье К словам и обстоятельствам. Она Училась даже в неком институте И щеголяла то стишком, то ссылкой На умные цитаты. Но я отлично понимал: Каким-то чудом десять тысяч лет Словесности, культуры, рефлексии Ее особы даже не коснулись. И может, только клинописью или Халдейскими какими письменами В библейской тьме, в обломках Гильгамеша Очерчен этот идеальный тип Презрительной и преданной рабыни. Но преданной чему? Служить, гадать Но голосу, по тени в зрачках, по холоду руки, Знать наперед, что ты еще не знаешь. Готовой быть на муку, на обиду И все такое ради самой бедной, А может, и единственно великой Надежды, что в конце концов она Одна и нету ей замены. А прочее каприз и ностальгия… И все же презирающей тебя за все, Что непонятно ей, за все, Что ни оскал, ни власть, ни страсть, Ну и так далее… Я как-то заглянул в наполовину Книжный, наполовину бельевой комод — Вот полочка: стишки и детективы, Два номера «Руна» и «Аполлона», «Плейбой» и «Новый мир» и Баратынский, Тетради с выписками, все полупустые, Пакеты от колготок, прочий хлам, Измятая Махаева гравюра (Конечно, копия) «Эскадра на Неве», Слепая «Кама-сутра» на машинке И от косметики бесчисленные гильзы, Весь набор полинезийского, парижского дикарства. Не знаю — капля ли восточной крови, Виток биологический в глубины дикарские? А может, что иное? Как применялась К нашей тихой жизни, как понимала, Что она неоценима? И в лучшие минуты В ней сквозили обломки критских ваз, Помпейских поз, того, что греки знали Да забыли, что вышло из прапамяти земли, Из жутких плотоядных мифологий, из лепета И силы божества, смешавшего по равной доле Сладчайшей жизни и сладчайшей смерти, — Того, что может плоть, все заменяя — Дух и сознанье, когда она еще не растлена, Не заперта в гареме и подвале, А есть опора тайны и искусства, И ремесла и вдаль бегущих дней. Отсюда, верно, и пошла душа… А через час была еще ракета, Зеленая. Должно быть, забавлялись В яхт-клубе, что на стрелке, в самой дельте. И вот подул Гольфстрим воздушный, Распалась туча, и стало, Как положено, светло в такую ночь. Мы все еще сидели на скомканных плащах Среди всего, что намывают море и река, И молчаливая молочная волна Подкатывалась, шепелявя пеной. Проплыл речной трамвай, за ним байдарка, Две яхты вышли — «звездный» и «дракон»[16], — Залив зарозовел, и день настал. Проехало такси по пляжу, колеса увязали, Интуристы подвыпившие подкатили скопом, Держа за горлышко священные сосуды С «Московской» и «Шампанским», загалдели. — Нам в центр, водитель. До Пяти Углов. Прощай, до смерти не забыть тебя, Как жаль, что я не Ксеркс и не Аттила, И даже не пастуший царь, что взял бы Тебя с собой. Прощай, конец, Но помню, помню, помню, Как вечно помнит жертвенник холодный Про кровь и пламя, копоть, жир, вино, Про уксус, мякоть и руно, про ярость И силу и последний пир… Уже остывший круглый камень, На котором ютились духи ночи до утра. 1976 вернуться16
Типы яхт.