Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 63



Напрямик их дача была в четырех километрах от станции, но на машине, доставшейся им после этого нелепого, неприятного случая, пришлось ехать окольным путем — вокруг виноградников, конечно, заброшенных, как и всё в этом поселке, в соседнем городе и дальше — по всей Земле. Асфальт на дороге пошел трещинами, раскрошился, из извилистых щелей, будто щетина, торчали пучки жесткой травы и еще какие-то отвратительные цветы телесной окраски. За развилкой к ферме начиналась грунтовка; разбитая многими годами раньше, теперь она была пригодна для езды не больше, чем овражистые склоны с лесом сорняков вокруг. Губин пожалел уже через несколько минут, что повернул сюда, — машина проваливалась в рытвины и едва ползла днищем по траве.

— Мы не проедем, — признал он. — Все, прокатились, Ирочка.

— Я виновата. Вот непременно с комфортом старухе захотелось.

— Да… А здесь недалеко, если через лесополосу и по ручью потом, — он еще раз попробовал стронуть автомобиль с места, гоняя турбину на низких оборотах, рывком педали форсируя до стеклянного дребезжащего свиста, но «Опель» лишь глубже зарывался задними колесами в грунт.

— Пойдем потихоньку, — Ирина Васильевна сняла его руку с руля. — До вечера доберемся.

Около часа они двигались тропинкой вверх по ручью. Вдали уже показались дачи и бухта под сходящими ступенями скалистыми утесами, слева поднимался холм, невысокий, курчавый местами от терновых кустов, — Александр Сергеевич называл его Крысиным. Здесь действительно было много крыс, особенно последние два года. Теперь же вид восточной части холма удивил даже заглядывавшего нередко сюда Губина. От камня, напоминавшего большой поломанный зуб, по всему крутому изгибу склона были видны темные отверстия норок. Они тянулись в шесть рядов ровными линиями, к каждому ярусу вела узенькая тропка, плотно утоптанная тысячами лапок, и в самом верху находилась нора побольше, с входом, скрытым наполовину плоским камнем. Это походило на настоящий, разумно спланированный город. Крысиный город. На голой возвышенности под высохшим дубом, словно дозорные, сидели насколько рыжих зверьков. И было тихо, только за северным склоном что-то слышалось — не то неторопливая возня, не то шелест травы в ветерке.

— Что же это такое?! — Ирина Васильевна остановилась, поглядывая коротко то на мужа, то на огромное крысиное поселение. Удивление и страх читались в ее глазах.

— В июне здесь такого не было, — поправив очки, Губин сделал еще шаг вперед. — Бред какой-то.

— Я туда не пойду! — она схватилась за край его рубашки. — Не пойду, Саш.

— Всего лишь крысы. Крысы, — он сошел стропы, заглядывая за острый выступ камня.

Один из зверьков, сидевших шагах в тридцати, встал на задние лапы и пискнул. Его отвратительный, будто прикосновение мокрой шерсти, голос подхватили другие — где-то за камнем и дальше в лощине. Из нор появились острые мордочки — сотни, с желтыми зубами, торчащими, как занозы, с глазами, блестящими брызгами грязи. Холм ожил от движения множества серых, рыжих существ, и воздух, кусты, трава вокруг звенели от гадкого писка.

Губин стоял с минуту, прижимая к груди стопку журналов, а Ирина Васильевна вскрикнула и побежала. Бежала куда-то вниз к балке, разделявшей холмы. Ноги ступали неуклюже, и она дважды едва удержалась на крутом глинистом спуске. Александр Сергеевич нагнал ее уже внизу, подхватил за руку, и они вместе остановились на дне ложбины.

— Ну? Ириш, ты же этих пасюков никогда не боялась. Чего на тебя нашло?

— А знаешь, страх какой?! Я думала… — она дышала часто, с хрипом, сердце тряслось, кололо грудь до ключицы. — Думала, они на нас бросятся. Господи, какой ужас!

— Глупости, — он оглянулся в сторону Крысиного холма. — Странно, конечно. И развелось их много. Необъяснимо много.



— Саша! — она, сжимая ладонью рот, опустилась на землю.

Шагах в десяти от нее лежал человек. Вернее, существо, очень похожее на человека. Мертвого человека. Его открытые глаза, светло-карие, с длинными бледными ресницами, смотрели неподвижно и чуть косо. Они были слишком, слишком ясны, слишком пронзительны, какими не бывают глаза мертвеца, и от этого становилось жутко, будто сама смерть вышла из могил и стала над миром вместо жизни. Лицо его и кисти рук, торчавшие из манжеток, казались прозрачными, словно застывший студень с извилинами бурых вен. И волосы, редкие, крысиные, осыпавшись, лежали пучками на камнях и чисто-черном вороте костюма.

— Не смотри туда! — Губин поднял Ирину Васильевну и прижал к себе. — Не смотри! Это какой-то бред…

— Бред? Все кругом бред?! — она стиснула зубами ткань его рубашки; сердце болело; воздух стал ватным.

До дачи Александр Сергеевич нес ее почти на руках, измучившись до дрожи в теле сам и измотав ее. Когда они подошли к калитке, уже вечерело. За темными ветками сада появлялись звезды; и коконы, летящие непривычно низко, светились, словно сгустки фосфора. Электрогенератор Губин запускать не стал — не было уже сил возиться с капризным механизмом, просто зажег свечи, которые всегда стояли в готовности на столе гостиной, и кое-как развел примус, чтобы вскипятить чайник.

Он присел на диван рядом с женой. Она молчала, несколько минут листала журнал и, может быть, разглядывала заголовки, едва различимые в полутьме, стараясь отвлечься, не вспоминать о случившемся с ними в пути. Потом вдруг сказала:

— Умру я, наверное, Саш.

— Пожалуйста, не говори такое, — он погладил ее волосы, седые, едва золотистые в отблеске свечей.

— Чувствую, скоро… И тебе придется самому копать картошку, — она улыбнулась, на глазах были слезы. — Почему все так? Люди бегут в будущее, но почему нельзя в прошлое? Неужели только вперед, Саш? Ведь должен быть способ вернуть все, что было раньше?!

— Нет, Ирочка. К сожалению, — чайник закипел, и Губин встал, морщась от ползучей боли в спине, — время — штука однонаправленная. Научились мы его замедлять и ускорять немного. А вот обратно… не сможем повернуть никогда. Теперь уже никогда, — он налил заварки, пахнущей свежо мятой и кипреем. — И знаешь, наверное, это справедливо. Справедливо для всех нас — нельзя взять и вот так вот отменить сделанное. Это мы только думаем, что мир для людей. Наивно надеемся, что над всем стоит добрый, всепрощающий некто, но на самом деле мир сам по себе. Он лишь дает нам шанс быть в нем или не быть.

— Когда ты так говоришь, ты кажешься похожим на Дашкевича, — она приподнялась, беря из его рук блюдечко с горячей кружкой. — Но даже когда ты умничаешь, я тебя очень люблю, Саш.

Он похоронил ее рядом с клумбой роз, за которыми она столько лет старательно ухаживала. На холмике рыхлой земли вкопал столбик с ее фотографией, покрытой лаком, и рядом, под кустом рябины, поставил лавочку. Губин сидел здесь каждый день, едва закончив работу в саду, приходил и сидел до позднего вечера, скуривая по пачке сигарет и вспоминая ее улыбку и серые, влажные от слез глаза. Еще он вспоминал Дашкевича. Изо всех сил сторонился мыслей о нем, прятал их в мутных слоях памяти, но эти мысли всякий раз появлялись, выползали тихо, едва он поднимал взгляд к небу и видел там плывущие низко коконы.

Кто бы мог представить тогда, что Время, вездесущее, вечное Время, можно взять и остановить?! Просто спрятаться от его хода, какулитка в ракушку, всего лишь на миг забыть о его течении, затаиться, а потом открыть глаза и ступить в уже случившийся мир через сотни, даже тысячи лет. Дашкевич… Однажды он вошел в лабораторию, вошел, открыв двери пинком ноги, небрежно дымя сигаретой, и сказал: «Я знаю!». Его худое лицо, с длинным острым подбородком, широким приплюснутым лбом, смеялось над нами и над всем миром, смеялось каким-то треугольным, чертовым смехом. И он действительно знал. Через месяц мы построили первый гиротаер — бешеный волчок торсионных полей. Эта штука на самом деле работала: прибор создавал вокруг себя своего рода кокон, время внутри которого замедлялось в девять тысяч раз. Очень скоро Дашкевич усовершенствовал устройство, сделав его совсем небольшим и повысив коэффициент замедления до нескольких миллионов. А затем изобретатель испытал его на себе. Несмотря на запрет руководства, он прожил несколько долгих, зудящих, как электричество, недель, прожил за один миг, повиснув коконом в собственной квартире. Потом его выгнали из лаборатории, тихо, без словечка по телевидению, без строчки в газете. Он ушел, рассмеявшись своим нечеловеческим смехом, повернувшись и плюнув на пороге. Зимой мы узнали, что Дашкевич продал прибор американцам, некой компании «Дастине», и сам выехал в Штаты. Никто не мог вообразить, что за этим начнется безумие, самое последнее безумие человечества — его осознанное самоубийство.