Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 115

Пятница, 17 июля Каждый раз, когда я принимаюсь за новую книгу, у меня возникает одно и то же ощущение: это невозможное, титаническое начинание. Я забываю, как делается работа, как совершается переход от бесформенных набросков к написанию; мне кажется, что на этот раз все пропало, что я никогда не дойду до конца. А потом книга все-таки пишется, это всего лишь вопрос времени.

Воскресенье, 17 августа – Париж:

У меня определенно покладистый характер. Мне понравились каникулы, и все-таки я рада вернуться в Париж, сесть за свой письменный стол в комнате, заваленной сувенирами с Дальнего Востока, которые Ланзманн в беспорядке выложил на диваны без чехлов. Первый раз за шесть лет я не еду с ним на каникулы – из-за Кореи. Но я постарела. Совершенно явно мое желание колесить по дорогам ослабло, а желание работать усилилось, я начинаю ощущать ту неотложность, которой так глубоко проникся Сартр. Как было жарко в Италии! Руки прилипали к столу, а слова застревали в мозговых клеточках и не хотели спускаться на кончик пера. Здесь прохладно, чуть ли даже не слишком, и у меня впереди по меньшей мере целых одиннадцать месяцев; это покажется долгим, но пока меня это ободряет. И Ланзманн говорит, что опубликованные отрывки моих «Воспоминаний» очень нравятся, это тоже меня ободряет.

Из-за жары я в течение месяца не вела дневника: писать его надо быстро, с резвостью в руке, строчащей по бумаге. Я могла заставить себя работать – и написала шестьдесят страниц, для меня это довольно много, – но ни на что другое у меня не оставалось сил. Этим первым утром в Париже я снова принимаюсь за дневник.

А возможно, просто нечего было рассказывать о Капри.

Быть может, мы так остро почувствовали в этом году слабые стороны Капри, потому что вообще не ощущали радости? Нас удручала ситуация во Франции, такая томительная в своем унынии, что у меня даже не было больше желания говорить о ней. И потом, в прошлом году Сартр с удовольствием писал о Тинторетто, в то время как с его пьесой дело не продвигается, у него сейчас нет настроения писать «вымысел». Он делает это только потому, что взял на себя обязательства.

Мы видели Клузо и дважды ужинали с Моравиа, очень забавным, непринужденным, дружелюбным. Вместо того чтобы предаваться общим рассуждениям, он говорил о себе, об Италии, и говорил очень хорошо. В связи со своей аварией он признался с обезоруживающей простотой: «А! У меня постоянно случаются аварии, вожу я плохо, к тому же я очень нервный и люблю ездить быстро. Однажды на дороге от Сполето до Рима никого не было, и я ехал со скоростью сто сорок километров, вот это было здорово, а иначе…» В Риме он спутал задний ход с первой скоростью и прижал к стене двух крестьянок, а за два дня до этого из-за него чуть не врезался в грузовик огромный дорогой «кадиллак» какой-то княгини, Моравиа затормозил так резко, что машина загорелась «внутри колес». Он соглашается, что Карло Леви более осторожен: «Но чтобы выехать со стоянки, ему приходится звать сторожа, потому что он не умеет двигаться задним ходом. А кроме того, никогда не превышает сорока километров в час». Моравиа очень смешно рассказывает о своих собратьях. Говорит, что все писатели, приезжающие из провинции, могут поведать только об одной вещи, о своем крае, это слишком локально, а дальше – пустота, в то время как у него – весь Рим (то есть Италия и человек). А с какой скоростью он работает! Он пишет два-три часа, не больше, но у него получается две новеллы в месяц и роман каждые два-три года! Мы говорим с ним о первых его книгах. Он очень мило, урывками, рассказывает о своей жизни. От девяти до шестнадцати лет он болел – что-то с костями – и почти не учился, а в двадцать лет написал роман «Равнодушные». Книга имела в Италии такой успех, какого давно ни у кого не случалось и ни у кого потом не будет. В течение шести лет он чувствовал себя опустошенным и ничего не сделал. Затем написал «Обманутые надежды»; в Италии роман не получил ни единого отклика – из-за фашизма, его сочли упадочнической литературой, и постепенно Моравиа запретили ставить свое имя под обозрениями, которые он писал для газет, а потом и вообще писать их. Деньги у него были от рождения, и он бежал от фашизма, путешествуя: в Китай, во Францию, в Америку. Несколько лет он провел на Капри со своей женой, Эльзой Моранте. Он говорит о ней с большим уважением, считает ее книги лучшими современными итальянскими романами, но испугался, когда я сказала, что очень хотела бы познакомиться с ней. Его раздражает, что она окружает себя одними педерастами. И уверяет, что в Риме восемьдесят процентов мужчин спали с мужчинами. Говорит он об этом с некоторой долей зависти, потому что похождения для них так легки и прожорливость такая веселая. Очаровательно, как все итальянцы, умеет он рассказывать истории о церкви. Нынешний папа жаждет стать святым, канонизированным святым; кардиналы молятся за него: «Да откроет Господь глаза Нашего Святого Отца – или уж пускай закроет их ему».

Пишу что в голову придет, ради самого удовольствия писать. В любой час, когда бы мы ни вернулись в отель, мы видим этого бледного мальчика лет пятнадцати, которому одна клиентка велела как-то застегнуть свой бюстгальтер; он всегда тут, и утром и ночью. Однажды я его спросила: «Вы никогда не спите?» – «Иногда», – ответил он без горечи и без иронии. На следующий день я спросила: «Сколько вы спали этой ночью?» – «Четыре часа». – «А днем?» – «Один час». – «Это немного». – «Такова жизнь, мадам». Должно быть, он доволен, что ест досыта и чисто одет – это привилегия.





Молниеносный приезд Ланзманна, и сразу шестьсот миллионов китайцев, не считая корейцев, заполонили маленький остров Капри. Я проводила его в Неаполь, где гражданский аэродром охраняла целая армия американских военных, потому что там находились истребители США, направлявшиеся в Ливан. А потом возвращение с Сартром по новым дорогам Неаполь – Рим, идущим вдоль моря; на Доминицианской дороге сосны и этрусская зелень заставили вдруг обоих нас поверить, что мы очутились в глубокой древности. Вечер в Риме с Мерло-Понти, которого мы встретили на площади Навона. Потом Пиза, где Сартр будет дожидаться Мишель. Ад дороги Пиза – Генуя. И утром 15 августа на дороге до Турина тоже ад. Затем удовольствие вести машину, особенно вчера: Бург – Париж – за пять с половиной часов.Признак старости: тревога, сопровождающая все отъезды, все разлуки. И печаль всех воспоминаний, потому что я чувствую: они обречены на смерть.

Среда, 24 августа

Работа. Я все больше хочу писать о старости. Зависть по отношению к молодежи, настолько опередившей нас отчасти благодаря нам. Как же плохо нас воспитывали! Как примитивно было все, что нам рассказывали по философии, по экономике и так далее. Ощущение (очень несправедливое) потерянного человечеством времени в ущерб мне. И как трудно соразмерять свою жизнь, свою работу с будущим, когда уже чувствуешь себя похороненным теми, кто придет после.

Позавчера ночью ФНО совершил в метрополии целую серию громких покушений: подожженные в Марселе склады горючего, убитые в Париже полицейские. Дакар и Гвинея освистали де Голля. После дождя и холода первый день хорошей погоды: тепло, золотисто и по-осеннему роскошно.Комитет сопротивления фашизму организует 4 сентября большую контрманифестацию: как-то она пройдет? Ланзманн, который много ею занимается, говорит, что подготовительная кампания ведется очень хорошо. Он выступал на многих собраниях в Париже и в провинции.

Четверг, 4 сентября

У этого утра несколько зловещий привкус, Сартр все еще в Италии, Ланзманн не вернулся из Монтаржи, где выступал вчера вечером, Париж кажется мне пустым. Рабочие сильно стучат по стене, невозможно спать после восьми часов, да и работать трудно; впрочем, я сильно возбуждена. Голубое легкое небо с желтыми облаками над желтеющей листвой; на могилы кладбища Монпарнас пришла осень. Я опасаюсь за сегодняшний день. Страха нет (хотя, возможно, и он в какой-то мере примешивается), но я боюсь поражения; боюсь понапрасну претерпеть этот час тошнотворной церемонии, не добившись никакого результата. По сути воскрешают Петена: наградят орденом Почетного легиона сотню отличников труда, и Мальро расскажет, что де Голль принял вызов левых сил и осмеливается выступать на площади Республики. Позавчера вечером я проезжала там с Ланзманном. Все устроено таким образом – с трибунами, которые будут заполнены приглашенными, полицейскими, ветеранами войны и так далее, – что публику оттеснят на целые километры, нас даже не услышат. Вчера вечером в новостях префектура объявила, что запрещается нести плакаты. В комитете нам выдали желтые листки с надписью нет; их надо будет вытащить, когда появится де Голль. Впрочем, указания меняются, в зависимости от комитета. Так, комитет Эвелины собирается прийти к пяти, а не к четырем часам и вытащит свои плакаты сразу, что, конечно, глупо.