Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 115



A

Cимона де Бовуар (1908–1986) – одна из самых известных французских писательниц и самых ярких «феминисток» XX века. Жан Поль Сартр, Альбер Камю, Андре Жид, Жан Жене, Борис Виан и многие другие – это та среда, в которой проходила ее незаурядная жизнь. Натура свободолюбивая и независимая, она порождала многочисленные слухи, легенды и скандалы. Но правда отнюдь не всегда соответствует легендам. Так какой же на самом деле была эта великая женщина, опередившая свое время и шагнувшая в вечность? О себе и о людях ее окружавших, о творчестве, о любовных историях и злоключениях, – обо всем она откровенно рассказывает в своей автобиографической книге «Сила обстоятельств».

Перевод: Нина Световидова

Симона де Бовуар

Часть первая

Симона де Бовуар

Сила обстоятельств

Я говорила, почему после «Воспоминаний благовоспитанной девицы» я решила продолжить свою автобиографию. С трудом переводя дух, я остановилась, когда дошла до освобождения Парижа; мне необходимо было знать, вызывает ли интерес мое начинание. Оказалось, что да. Тем не менее, прежде чем продолжать, я снова колебалась. Друзья, читатели торопили меня: «А дальше? Дальше? До чего вы дошли теперь? Заканчивайте: мы ждем продолжения…» Но возражений, как извне, так и у меня самой, хватало: «Еще слишком рано: ваш творческий багаж пока не так велик…» Или же: «Дождитесь возможности сказать все: пробелы, умолчания искажают истину». Либо: «Времени прошло не так много, чтобы правильно все оценить». А то еще: «В конце концов, вы гораздо больше раскрываетесь в своих романах». Все это верно, но у меня нет выбора. Спокойное или исполненное печали безразличие спада уже не позволит мне ухватить то, что я хочу поймать: момент, когда на исходе еще жгучего прошлого угадывается закат. Мне хотелось, чтобы в этом повествовании играла моя кровь; мне хотелось погрузиться в это, пока есть пыл, и разобраться в себе и своих сомнениях до того, как все сомнения угаснут. Теперь, возможно, слишком рано, но завтра наверняка будет слишком поздно.

«Ваша жизнь нам известна, – говорили мне еще, – ибо начиная с 1944 года она стала публичной». Но эта публичность была всего лишь одной из сторон моей частной жизни, а так как в мои намерения входит устранить недоразумения, мне кажется полезным рассказать о ней всю правду. Гораздо более чем раньше причастная к политическим событиям, я буду больше говорить о них, однако мой рассказ не станет от этого более безличным; если политика – это искусство «предвидеть настоящее», то, не будучи специалистом, я расскажу о непредсказуемом настоящем: способ, каким история день за днем представала передо мною, являет приключение столь же неповторимое, как и моя субъективная эволюция.

В тот период, о котором я собираюсь рассказывать, речь шла уже не о моем формировании, а о моей реализации; люди, книги, фильмы, состоявшиеся у меня встречи важны в своей совокупности, но я не могу выделить ничего особо: вспоминая о чем-то, я зачастую следую капризам своей памяти, определяющим мой выбор, из которого не обязательно вытекает некое значимое суждение. В любом случае я не претендую на то, что эта книга – так же, как предыдущая – будет произведением искусства: это слово наводит меня на мысль о статуе, скучающей в парке какой-нибудь виллы; это слово коллекционера, потребителя, а не творца. Нет, не произведение искусства, но моя жизнь с ее порывами, невзгодами, потрясениями, моя жизнь, которая пытается поведать о себе, а не служить предлогом для изящных оборотов речи.

Несмотря на мою сдержанность, от которой я не отступаю и в этой книге, – сказать все невозможно, – критики обвинили меня в нескромности, но ведь не я это начала: я просто предпочитаю сама копаться в своем прошлом, а не перекладывать эту заботу на других.

Обычно за мной признавали качество, которому я всегда была привержена: искренность, равно далекую и от похвальбы и от мазохизма. Надеюсь, я сохранила его. Более тридцати лет я следую этому правилу в своих беседах с Сартром, свидетельствуя о себе изо дня в день без стыда и тщеславия, точно так же, как свидетельствую об окружающих меня вещах. Искренность естественна для меня, но не в силу какой-либо особой милости, а по свойственной мне манере относиться к людям, в том числе и к себе самой.



Эта книга, как и предыдущая, требует сотрудничества читателя: я представляю по порядку каждый момент своей эволюции, и надо иметь терпение не делать окончательных выводов, не дойдя до конца. Я вовсе не собираюсь ставить преграду недоброжелательным суждениям: напротив, для таковых в этой книге есть все, что требуется, и мне было бы досадно, если бы она всем понравилась. Но я в равной степени была бы разочарована, если бы она не понравилась никому, вот почему я предупреждаю, что ее истина заключена ни в каких-то отдельных страницах, а лишь во всей их совокупности.

Часть первая

Глава I

Мы обрели свободу. Ребятишки распевали на улицах:

Не видать их больше нам,

Крышка им, и по домам.

А я твердила про себя: этому конец, конец. Этому конец, и все начинается вновь. Уолберг, американский друг Лейрисов, возил нас в джипе на прогулку в предместье: впервые за несколько лет я каталась в автомобиле. И снова бродила после полуночи в мягком сентябрьском сумраке. Бистро закрывались рано, но когда мы покидали террасу «Рюмри» или маленький раскаленный и задымленный ад «Монтаны», то в нашем распоряжении оказывались тротуары, скамейки, шоссе. Правда, на крышах оставались снайперы, и я мрачнела, угадывая у себя над головой эту настороженную ненависть; однажды ночью послышался вой сирен: над Парижем летел самолет, откуда – никто так никогда и не узнал; упавшие на парижский пригород фау-1 разрушили постройки. Обычно великолепно информированный Уолберг говорил, что немцы кончали разрабатывать страшное секретное оружие. Во мне снова поселился еще не остывший страх. Однако вскоре его смела радость. Дни и ночи вместе с друзьями в разговорах, в застолье, в беззаботных прогулках с радостью праздновали мы свое освобождение. И все, кто, подобно нам, праздновали его, далекие или близкие, становились нашими друзьями. Какое пиршество братства! Окутавшая Францию тьма рассеивалась. Не выпускавшие изо рта жевательную резинку высокие солдаты в форме цвета хаки свидетельствовали о том, что можно снова пересекать моря. Они беспечно шагали, нередко пошатываясь; пошатываясь, они пели и насвистывали, разгуливая вдоль тротуаров и на платформах метро; пошатываясь, они танцевали по вечерам в барах и громко смеялись, обнажая свои детские зубы. Жене, не питавший ни малейшей симпатии к немцам, но не любивший идиллий, громогласно заявил на террасе «Рюмри», что этим ряженым штатским не хватает выправки: затянутые в свою черно-зеленую форму оккупанты просто выглядят иначе! А для меня непринужденность молодых американцев казалась воплощением самой свободы: нашей и той – мы в этом не сомневались, – которую они распространят на весь мир. Победив Гитлера и Муссолини, прогнав Франко и Салазара, Европа окончательно очистится от фашизма. Приняв хартию Национального совета движения Сопротивления (НСС), Франция ступала на путь социализма; мы полагали, что страна достаточно глубоко всколыхнулась, чтобы без новых потрясений суметь осуществить радикальную перестройку своих структур. Газета «Комба» выражала наши надежды, бросая лозунг: от Сопротивления к Революции.

Эта победа зачеркивала наши прежние поражения, она была нашей, и будущее, которое она открывала, принадлежало нам. Люди у власти были участниками Сопротивления, которых более или менее непосредственно мы знали; у нас было много друзей среди руководителей прессы и радио: политика стала семейным делом, и мы не собирались оставаться в стороне от нее. «Политика неотделима более от индивидов, – писал Камю в «Комба» в начале сентября. – Она является прямым обращением человека к другим людям». Обращаться к людям – то была наша роль, тех, кто пишет. До войны немногие интеллектуалы пытались понять свою эпоху; все – или почти все – потерпели в этом неудачу, а тот, кого мы уважали больше всех, Ален, лишился уважения: мы обязаны были обеспечить смену.