Страница 6 из 38
Трехэтажный дом был сделан в викторианском стиле. Наверху пристроена башенка, а внизу — огромное крыльцо. Внутри полная оригинальная коллекция комиксов «Нью-Йоркер», семейные фотографии, подушки с вышивкой, небольшие статуи, пресс-папье из слоновой кости, чучела рыб на дощечках. Везде, везде прекрасные предметы, приобретенные Типпер и дедушкой. На газоне огромный стол для пикника, за который вмещались шестнадцать человек, а неподалеку — качели из шины, подвешенной на большой магнолии.
Бабуля часто суетилась на кухне и планировала наши выходы в свет. Она шила одеяла в мастерской, гудение швейной машинки отдавался по всему первому этажу. Она командовала прислугой в своих садовых перчатках и синих джинсах.
Теперь в доме было тихо. Ни открытых книг с рецептами на столике, ни классической музыки из кухонного проигрывателя. Но именно бабушкино любимое мыло лежало во всех мыльницах. Ее цветы росли в саду. Ее деревянные ложки, ее тканевые салфетки.
В один день, когда никого не было поблизости, я пошла в мастерскую в задней части первого этажа. Прикоснулась к бабушкиной тканевой коллекции, к блестящим, ярким пуговицам, к цветным нитям.
Сначала растаяли голова и плечи, затем бедра и колени. Вскоре я превратилась в лужицу, промокающую симпатичные хлопковые ситцы. Из-за меня вымокли одеяла, которые она так и не закончила, заржавели металлические части ее швейной машинки. Из меня лило как из-под крана часа с два. Моя бабушка, бабуля. Ушла навсегда, хоть я до сих пор чуяла ее духи «Шанель» на ткани.
Меня нашла мамочка.
Заставила вести себя нормально. Потому что я такая. Потому что я могла такой быть. Она сказала сделать глубокий вдох и сесть.
И я послушалась. Снова.
Мама беспокоилась о дедушке. После бабушкиной смерти он с трудом держался на ногах, опираясь на стулья и столики для равновесия. Он был главой семьи. Она не хотела, чтобы его состояние было шатким. Дедуля должен был знать, что его дети и внуки были рядом, сильные и радостные как никогда. Это было важно, говорила она; это к добру; это к лучшему. Не кличь горе. Не напоминай людям о потере.
— Ты понимаешь, Кади? Молчание — защитная пелена над болью.
Я поняла и умудрилась убрать бабулю Типпер из разговора, так же, как когда-то отца. Не с радостью, но с приложением усилий. За трапезами с тетями, в лодке с дедушкой, даже наедине с мамой — я вела себя так, будто эти два решающих человека никогда не существовали. Остальные Синклэры поступали аналогично. Когда мы были вместе, все широко улыбались. Мы так делали, когда Бесс бросила дядю Броди, когда дядя Джонатан ушел от Кэрри, когда бабушкина собака Пеппермилл умерла от рака.
Но Гат этого никогда не понимал. Он спокойно упоминал о моем отце — если честно, то довольно часто. Папа находил в нем достойного соперника в шахматах и благодарного слушателя для своих скучных военных историй, потому они проводили много времени вместе.
— Помнишь, как твой папа поймал ведром огромного краба? — спрашивал он меня. Или маму: — В прошлом году Сэм сказал мне, что в сарае для лодок есть нахлыстовый комплект; вы его не видели?
Разговор за ужином резко остановился, когда он вспомнил бабушку. Как только Гат сказал: «Мне не хватает, того как она стояла во главе стола и раздавала всем десерт, а вам? Это было так в духе Типпер», Джонни пришлось громко заговорить о «Уимблдоне», пока тревога не стерлась с лиц нашей семьи.
Каждый раз, когда Гат такое говорил — так непосредственно и искренне, так беспечно — мои вены вскрывались. Запястья ломались. Кровь стекала по ладоням. Голова кружилась. Я, шатаясь, уходила из-за стола и изнемогала в тихой, постыдной агонии, надеясь, что никто из своих не заметит. Особенно мама.
Но Гат всегда замечал. Когда кровь капала на мои босые ноги или лилась на книгу, которую я читала, он был добр ко мне. Парень обвязывал мои запястья мягкими белыми повязками и спрашивал, что стряслось. Он задавал вопросы о папе и бабушке — будто если поговорить об этом, станет лучше. Будто раны нуждаются во внимании.
Он был чужаком в нашей семье, даже после стольких лет.
Когда я не истекала кровью, а Миррен и Джонни плавали и пререкались с малышней, или все валялись на диванах, просматривая фильмы на Клэрмонтской плазме, мы с Гатом сбегали. Мы сидели на качелях в полночь, наши руки и ноги переплетались друг с другом, теплые губы грели прохладную кожу. По утрам мы со смехом крались в подвал Клэрмонта, который был заставлен бутылками вина и энциклопедиями. Там мы целовались и изумлялись нашему существованию, чувствуя себя счастливыми заговорщиками. Иногда Гат писал мне записки и оставлял их с маленькими подарками под моей подушкой.
«Кто-то однажды написал, что роман должен доставлять ряд небольших изумлений. Я чувствую то же, проводя час с тобой.
Также, к ленте привязана зеленая зубная щетка.
Но ее недостаточно, чтобы выразить мои чувства.
Прошлый вечер с тобой был лучше, чем шоколад.
Как глупо с моей стороны было считать, что нет ничего лучше шоколада.
В глубоком, символическом жесте я дарю тебе эту плитку шоколада «Вогезы», которую купил, когда мы все были в Эдгартауне. Можешь съесть ее или просто сидеть рядом с ней и чувствовать свое превосходство.»
Я не писала ответов, но нарисовала Гату глупый рисунок нас двоих восковыми карандашами. Палкообразные человечки, которые машут, стоя перед Колизеем, Эйфелевой башней, на вершине горы, на спине дракона. Он повесил их над своей кроватью.
Парень касался меня каждый раз, когда выдавался случай. Под столом за ужином, на кухне, пока никого не было. Тайно, весело, за спиной у дедушки, пока тот стоял за штурвалом моторной лодки. Я не ощущала преград между нами. Тянулась за его рукой, прижимала большой палец к его запястью и чувствовала, как кровь течет по его венам.
12
Одной ночью, в конце июля лета-пятнадцать, я пошла поплавать на маленький пляж. Одна.
Где были Гат, Джонни и Миррен?
Понятия не имею.
Мы часто играли в «сЭрудита» в Рэд Гейте. Должно быть, они были там. Или в Клэрмонте, слушали споры тетушек и поедали сливовое повидло с крекерами.
В любом случае, я зашла в воду в лифчике и трусах. Судя по всему, в таком виде я и пришла на пляж. Мы не нашли другой одежды на песке. И полотенца тоже.
Почему?
Опять же, понятия не имею.
Должно быть, я заплыла слишком далеко. Неподалеку от берега большие скалы, острые и черные; они всегда смотрятся злодейски в ночной тьме. Скорее всего, я нырнула и врезалась головой в одну из скал.
Как я и сказала, понятия не имею.
Помню лишь одно: я нырнула в океан, к каменному дну, и увидела основание острова Бичвуд; руки и ноги онемели, пальцам было холодно. Мимо меня проносились водоросли, пока я падала всё ниже и ниже.
Мамочка обнаружила меня на песке, свернувшейся в клубок и наполовину под водой. Я неконтролируемо дрожала. Взрослые укутали меня в одеяла. Пытались согреть в Каддлдауне. Отпаивали чаем и одевали, но когда я так и не заговорила и не перестала дрожать, они отвезли меня в больницу в Мартас-Виньярде, где меня продержали пару дней, пока доктора проводили осмотр. Переохлаждение, проблемы с дыханием, и, скорее всего какая-то травма головы, хотя сканирование мозга ничего не дало.
Мама всё время была рядом, сняла номер в отеле. Я помню грустные, унылые лица тети Кэрри, Бесс и дедушки. Помню, что мои легкие были чем-то переполнены даже после того, как доктора очистили их. Помню, мне казалось, что я никогда уже не согреюсь, даже когда мне сказали, что температура моего тела пришла в норму. Мои руки болели. Ноги болели.
Мамочка отвезла меня домой в Вермонт, чтобы восстановить силы. Я лежала в темноте и чувствовала дикую жалость к самой себе. Потому что я была больна, и еще больше, потому что Гат не позвонил.
И не написал.
Разве мы не любили друг друга?
Разве нет?