Страница 16 из 27
Впрочем, Афанасий Филиппыч мог тотчас отложить иглу и пойти глядеть, как отсыпают батогов дюжие его работнички.
Новому воеводе Пашков дыхнуть не давал. Отбирал для своего похода оружие, припасы, вновь прибывших людей, перехватывал почту, опасаясь на себя доноса.
Предстояло дело нешуточное: идти на реку Амур в Дауры, ставить не токмо крепости, но саму государеву власть.
Афанасий Филиппыч никогда еще на царской службе не сплошал и теперь, получив во власть удел, у которого край там, где край самой земли, опростоволоситься не собирался.
Для устройства правильной русской жизни без попов обойтись было нельзя, но как раз попов-то Афанасий Филиппыч милостью не жаловал. Попы слишком много знают: обиженные к попам льнут, как тели к коровам. И обидчики тоже у них исповедуются. Одним словом, поп для покорителя просторов и народов – помеха. Обойтись же без такой помехи нельзя. Язычников крестить нужно.
Протопоп Аввакум Пашкову с первого погляда пришелся по душе. Ростом. Для дальнего похода люди нужны здоровее здоровых. И вид чтобы тоже был – иноверцам на страх.
Пошла Марковна на базар, да воротилась ни с чем, с замерзшими слезинками на ресницах и щеках.
– Кто тебя обидел?! – вскричал протопоп, хватаясь за шубу.
Она на него руками замахала:
– Сиди! Сиди! Никто меня пальцем не тронул.
А сама под иконку, на колени. Потом уж только протопопу своему головку на грудь положила.
– Звери люди! Звери!
Возле богатого дома – чей дом, Марковна не спрашивала – в собачьей будке, на цепи – человек сидит. Рассказывает Марковна о виданном, а сама Аввакума обеими руками держит.
– Не спеши вызволять горемыку! Узнай, что да почему. Сказать тебе за тебя же и боялась, но ведь и не сказать нельзя!
Аввакум перекрестился, выпил святой водицы из ложечки серебряной, крест в правую руку, топор в левую и – вон из избы.
Люди, идучи, на протопопа оборачиваются – что за притча: крест и топор. Куда это? Аввакум же, подойдя к богатому дому, где в собачьей конуре сидел человек, осенил крестом взлаявшего на него двуногого кобеля и разгромил топором будку. Человек-пес цапнул протопопа за рукав, но протопоп не смутился, выбил цепь из колоды и пошел себе обратно. Человек-пес зубищи не разжимает, но на четвереньках ему неудобно, ногами пошел. Людей же на улице, глядевших на все это хождение, столбняком хватило.
В избе Аввакум сказал мужику:
– Отпусти руку! Никакой ты не пес, а человек, подобие Божье.
Тот вдруг задрожал, охнул да и хлоп на пол без памяти. Затаился меж тем городок Енисейск, ибо богатый дом был домом Пашкова и во пса человека превратили велением Афанасия Филиппыча. Бесноватый человек кинулся на бывшего воеводу с собачьим лаем и прокусил ему сапог. Казаки воеводу отбили у бешеного, а тот, корчимый звериной яростью, напал тотчас на воеводскую собаку и порвал, как волк. Пашков прибить бесноватого не пожелал, пожелал посадить на цепь вместо погибшего своего кобеля.
Никакой новости, однако ж, енисейские жители не дождались. Первой поведала о происшествии Афанасию Филиппычу сама Фекла Симеоновна.
– Избавил нас Бог от креста нашего! – говорила она, просветленная радостью. – Я, Афанасьюшко, протопопу с протопопицей пирогов отправила да зерна мешок.
И поднесла Афанасию Филиппычу ковш крепкого, на хрену, квасу. Афанасий Филиппыч был с похмелья и возразить жене не посмел, ибо после похмелья он не только рукой-ногой, но и мозгами боялся пошевелить. Страданий ему хватало на двое суток, и был он тогда кроток и тих, как новорожденное дитя.
Пашков еще после хмеля на ноги не встал, а бесноватый мужик уж катил с воеводским гонцом в Тобольск. Аввакум ударил челом о несчастном самому Акинфову, тот от греха и отослал бесноватого подальше от Енисейска. Печалилась, долго печалилась Анастасия Марковна: а ну как Пашков злопамятен? Но время шло, никто о погромленной собачьей конуре не поминал, и в хлопотах милосердное дело забылось. Таяла зима, воды подтачивали льды на реках, истекали оседлые дни Аввакумова жития в Енисейском остроге.
Серебряный лебедь – братина в сажень! – сиял посреди стола, как зимний белый свет. Все-то перышки на месте, с завиточками, в глазах янтари, в клюве кувшинка – чистого золота, а кругом лебедя детки-чарочки, такие же лебеди, с перышками, с янтарями, с кувшинками, счетом две дюжины.
– Утешение! Утешение! – сиял не хуже лебедя боярин Василий Васильевич Бутурлин. – Вот окуп так окуп!
– Одного весу – три пуда три фунта с золотниками, – поддакнул Втор Каверза, служивший ныне подьячим при боярине. – И еще три сундука в придачу.
– Открывай, не томи! – Василий Васильевич подождал, пока подьячий поставит стул возле сундуков, сел, почесывая ноготками левую ладонь. – Чешется.
– К прибыли!
– Ты показывай, показывай, а то ведь прибегут к гетману звать.
В одном сундуке были богатые кунтуши, в другом – платья, в третьем – всякое: три сабли в дорогих ножнах, четыре книги в серебряных окладах, часы, зеркало, шкатулка с серебряными крестами. Бронзовый, изображающий охоту на льва чернильный прибор.
– Все опиши на имя государя, – строго сказал Василий Васильевич и призадумался. – Лебедя не пиши. Собираюсь вклады сделать в московские храмы… Лебедя не пиши! Себе возьми из сундуков на выбор.
– Я ведь книгочей! – поклонился боярину Втор, прикидывая на глаз, какой оклад увесистее.
– Вот и забирай все книги! – раздобрился Бутурлин. – Нет! Три бери, а к лебедю приложи чернильницу. Уж больно затейлива. Я ее сам государю подарю.
– Крестиков серебряных – тринадцать. Число смутительное, а у меня племянница есть…
– Василий Васильевич! – кликнули из приемной. – На съезд, к гетману.
– Иду! – отозвался боярин и пальцем погрозил Втору Каверзе: – Лебедя рухлядью обложи, чтоб не помяли. Крестик возьми, а сам не больно воруй! Я ведь тебя не обижаю. Какой город-то сей окуп дал?
– Неведомо.
– Как неведомо?!
– Брянский полк подошел к какому-то городишке, а у тех уж окуп наготове. Сундуки в казну, ратникам по талеру. Ушли, имени не спрашивая.
– Просты, просты русские люди! – покачал головою Василий Васильевич. – Я вот – боярин, совсем большой человек, а чую, что у Хмельницкого перед его старшинами – прост.
– Так ведь и Хмельницкий прост.
– Хмельницкий – это Хмельницкий. – Василий Васильевич сокрушенно вздохнул. – До чего же неохота на съезд ехать, к Богдановым умникам.
Хуже пытки почитал для себя воевода Бутурлин съезды с польскими комиссарами. Все эти паны Кушевичи, Сахновичи, Лавришевичи чувствовали себя на стану Хмельницкого как дома. Подарунки, усмишки, по плечам хлопанье – свои люди! Один он, Василий Васильевич, наместник царя всея Руси, – чужой и круглый дурак. Ведь от кого «дурака» получил! От Паши Тетери, а Паша – не разлей вода с Ваней Выговским, генеральным писарем!
– У-у-у! – Боярин аж рявкнул по-медвежьи в бороду, вспоминая вчерашнее.
Перед вчерашним съездом он был у Хмельницкого, с глазу на глаз, корил гетмана за малое радение государю, и Хмельницкий на съезде с комиссарами был строг, обещал пойти на город великим приступом. Пусть паны на себя пеняют, коли храмы рухнут, а дома погорят. Кушевича Богдановы слова пробрали до сердца – заплакал, руки заломил, и тут Тетеря, Паша, пролаял ему что-то на мерзостной латыни. Всего-то три-четыре слова, и у комиссаров опять улыбки, пересмешки…
Василий Васильевич подсылал своего человека к человеку Выговского, чтобы тот перевел латинские Тетерины слова. Платил золотом. Золотом – за то, что отсобачили перед всей матушкой Европой: московский-де боярин медведь, невежда и круглый дурак.
Огорчился Василий Васильевич! Но он огорчился бы много больше, если бы получил правдивый перевод Тетериного: «Ситис константес эт генероси» – «Будьте тверды и мужественны».
Люди Выговского не впервой помогали польским комиссарам, и не потому, что генеральный писарь золото любит. Секретами Иван торговал изрядно – был бы покупатель! Москве – крымские, крымцам – московские, семиградцам – молдавские, молдаванам – семиградские. С польскими тайнами тоже не церемонился, хотя к шляхетскому дому прилежал сердцем. Дом шляхты – Речь Посполитая. Иного такого дома, где шляхтичу воля и достоинство, на всем белом свете нет и уж больше не будет. Не желали «Тетери Выговские» погибели Речи Посполитой.