Страница 1 из 27
Владислав Бахревский
Аввакум
Глава 1
В благороднейшем мафории цвета темной спелой вишни, на одном подоле звезд больше, чем на небе, в багряных чеботах, но рожа-то – прости, Господи! – мордастая, щеки потные, три подбородка – такой вот представил себе Аввакум византийскую императрицу Евдоксию, гонительницу святителя Иоанна Златоуста.
Ну а возле Никчемной вся ее послушная рать – Севериан Гавальский, Феофан Александрийский и прочая, прочая сволочь.
У Аввакума слезы из глаз покатились.
– Ты что, батька? – изумилась да и перепугалась Анастасия Марковна.
Аввакум отложил книгу, утер ладонями слезы, вздохнул всей грудью, приохнув.
– Так, Марковна! Так!
– Книга, что ли, тебя разобидела?
– Нет, Марковна, не книга – жизнь. Жизнь, Марковна. Ох, жалко!
– Да кого?
– Людей хороших. Вот скажи ты мне, за что Евдоксия на Златоуста ополчилась? За какую неправду?
– Не знаю, батька! – Анастасия Марковна бросила чулок со спицами на сундук, покрестилась на иконы. – Не знаю.
– И знать нечего! Не было ее, неправды! – Аввакум вскочил на ноги. – За правду хорошие люди страдают. За одну матушку-правду! Всей вины святителя – вдову с детишками хотел защитить. Мужа ее, вельможу, Евдоксия кознями на тот свет спровадила и не насытилась. Без хлеба, без крова пожелала сирот оставить. Все они – багряноносцы – этакие! Живут местью да лестью.
– Батька! – Брови у Анастасии Марковны тревожно вскинулись. – Уж не равняешь ли ты себя со святителем Иоанном?
– А вроде бы так и есть, Марковна! Чужую одежку на себя примерял… Эх, гордыня проклятущая – пожиратель людишек!
Снова взял книгу, поцеловал раскрытую страницу.
– Знаю, велик грех, но сладостно, когда Бог за обиженного наказывает!.. Днем Златоуста осудили, а ночью дворец потрясен был гневом Господним. Вот уж побегала, чаю, Евдоксиюшка, бабища дурная! Вот уж побегала! А после второго суда над святителем – опустошение и огнь пожрали храм Святой Софии, а самой Евдоксии – была смерть. Полгода всего и тешилась, несчастная, своим гневом. А коли про меня, про нас с тобою, Марковна, подумать, то у нас многое похоже на жизнь святителя Иоанна. Златоуст за вдову заступался, так и мы, гонимые Иродом Московским, тоже за вдову понесли наказание, ибо церковь наша ныне воистину – вдовица.
И обрадовался.
– Вот об чем ныне в проповеди скажу… Не осуждаешь ли меня, Марковна? Воюю – я, а шишки поровну.
– Не отступайся, Петрович! Ни от Бога, ни от себя, – сказала жена. – Мы тебе в крепость даны, а не во искушение.
– Ну и слава Богу! – Аввакум улыбнулся, снял с деревянного гвоздя шубу, шапку. – Пойду погляжу, подметено ли в храме. Воевода на вечерню обещался с княгиней.
Снег был еще новый, еще жданный после осенних хлябей. Сам себе радовался!
Придерживая шапку, протопоп глядел на крест своей Вознесенской церкви.
Нежные, прозрачные облака уплывали на запад, и казалось, луковка с крестом, как корабль морской, летела по волнам, да все выше, выше.
– Вот уж воистину корабль!
И вдруг осенило: Тобольск тоже ведь похож на корабль. Подняв купола и кресты, город мчит по воде и по небу встречь великому свету нового пришествия.
– Поплывем во славу Божию, обходя мели и одолевая бури! – сказал Аввакум и поднял длань с двумя сложенными перстами, веруя в истину, любя и радуясь миру.
В праздники Иоанна Златоуста он всегда чувствовал в себе преображение. Он видел душу свою в строгих, прекрасных ризах, заранее приуготовленных к торжеству. И хоть было то видение сомнительно, он не гнал его прочь, сверяя, равен ли он плотью духу своему, не простоволос ли перед Богом и людьми.
В храм Аввакум вошел легкий на ногу, с легким сердцем – и остолбенел. В правом углу, под иконою «Живоносный источник», прелюбодей зело расстарался на прелюбодеице.
– Господи! – воскликнул протопоп, невольно попятившись.
Вскочили.
У мужика морда красная от позора, в пол глядит. А бабище хоть бы хны. Юбка спереди под душегрею закатана, портки бабьи на полу лежат.
– Да как вы додумались в церкви грех творить?! – всплеснул руками Аввакум.
Баба продела валеночки в порты и, не торопясь, туда-сюда виляя задницей, натягивала потайную – не на погляд же ведь! – одежонку.
– Не осужай! – А сама протопопу в глаза глядит, губы алые, зубы ровные, как снег блестят.
– Не осужаю, а не потакаю! – сказал Аввакум, отворачиваясь от бабы, вполне смутясь ее бесстыдством.
Мужик засуетился, в пояс стал кланяться и до земли.
– Прости Господа ради, протопоп! Сатана попутал! Я и не хотел в церкви, Бога боялся. Подружка моя больно смела.
Аввакум молчал, не умея взять в толк сие немыслимое разгультяйство.
– Смилуйся! – снова кланялся и кланялся мужик. – Баба ведь хуже вина, коли пригубил, не остановишься.
– Да ведь праздник нынче большой – Иоанна Златоуста, – с укоризной сказал Аввакум, – а вы прелюбодействуете.
– Ну, заверещал! – засмеялась баба, все еще стоя заголясь – веревки на портках подвязывала. – Напраслину, протопоп, на нас наводишь. Ишь небылицу затеял – прелюбодеи. Он – брат мне. А в церкви мы Богу молились.
– Враг Божий! – Аввакум аж ногою топнул. – Да ты вон веревку все еще на портках не подвязала. Сами вещи тебя обличают.
Баба затянула на шнуре бантик, подняла руки, и юбка наконец закрыла все ее прелести.
– Да где ж они, вещи твои, протопоп! Ку-ку! – И захохотала.
В ярости Аввакум выскочил из церкви, крикнул церковного служку и вместе с прибежавшим псаломщиком и отцом дьяконом отвел прелюбодеев в Воеводский приказ.
Повеселил протопоп приказную строку. Всяк пришел поглазеть на горемыку любовника. Возле него толпились, а глазами-то жрущими – на бабу. Лицом чистая, светлая, в глазах загадочка с усмешечкой. Сиськи и под шубой стоймя стоят. Высокая, стройная. С такой не согрешить – превеликая оплошка. Сидела баба на лавке свободно, товаром своим не похваляясь, но цену ему зная.
Сняли с любодея порты, смеясь, стегнули пяток раз.
Отпускали мужичка с напутствием:
– Поделом тебе! Ишь, день с ночью попутал.
– Ты шишку-то, еловую, кушаком прихватывай. Опять до шлепов доведет.
– Эх! – молодецки почесывали в затылке. – Ради таких баб любые шлепы потерпеть можно.
– Не хочешь быть битым – делись. Иная сучка краше денег.
Аввакум про то веселие не ведал. Сидел у приказчика Григория Черткова, товарища по должности Ивана Струны. А дьякон Антон, глядевший на казнь прелюбодея, не стерпел игривых слов приказных ярыжек.
– Кобель на кобеле, ржут по-лошадиному! Распустил вас Иван Струна, потому как и сам кобель. Ни одной сучки не пропустит… Стыда у вас нет! На бабу, как на пряник, облизываются.
Злость отца дьякона только пуще развеселила. А тут и Аввакум явился от Черткова весьма смущенный – гулящую бабу отдали ему под начало.
Злоба – работница стоухая, стоглазая. Сна не знает, устали не ведает. Ей хоть потоп, хоть пожар – не оставит своего дела. Да не то страшно! Страшно, что ей, тихоне, ничто человеческое не чуждо. В горе – горюет, в радости – радуется, а ножик-то наготове. И ведь как памятлива!
Иван Струна в отлучке был. Через неделю только приехал, и тотчас ему доложили: дьякон Вознесенской церкви Антон называл его, почтенного приказного дьяка, кобелем и бесчестил, говоря, что он-де, Иван Струна, ни одной сучки не пропустит и на всякую бабу облизывается, как на пряник.
– Да я бороду ему с морды на зад вихлястый перетяну! – заскрипел зубами Иван Струна.
Шептуну и то страшно стало: представил себе дьякона Антона с бородой не на своем месте.
Однако гнев этот, полыхнувший молнией по Тобольску, случился через неделю, а пока город судачил об Аввакуме, взявшемся за душеспасение красавицы блудницы.
Аввакум посадил ее в погреб, где стояли квашения. Погреб был сухой, но зело холодный.