Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 12

Я обещала рассказать про ракушки.

Однажды к нам пришла женщина с розовыми бархатными туфлями. Туфли она принесла в коробке. Они были на невысоком каблучке, а спереди их украшали — розы. Плохая примета, подумала я. Женщину звали Эммой, и, обращаясь к ней, моя мама всегда говорили — «Эмма, послушай…». Но Эмма слушать не хотела, она говорила сама, и слова ее были очень частыми.

— Люда говорила, она их возьмет, потом вернула. Она их носила, это видно. Вот, вот и вот пятна, — она вытягивала туфли, зажатые в руках, и мама внимательно разглядывала носки туфель, качая головой.

— Она в них танцавала! — продолжала Эмма. — И кто-то наступал ей на носки! Эта Люда… Танцавала!

«Танцевала» Эмма произносила так, будто это было не одно слово, а два. Тан… Цавала — говорила она, громко произнося первое, а второе — почти выдыхая. С дивана, на котором я сидела, пятен было не видно, но я, наконец, поняла, какую Люду баба Зина имела в виду, танцуя свою «дра-да-люду».

— Что мне теперь с ними делать? — спросила Эмма, а мама сказала — «Эмма, послушай…».

Мы не могли купить эти туфли, потому что недавно купили шифоньер. Туфли мне очень нравились, несмотря на плохую примету на носках. Сейчас я бы ни за что не стала носить такие, предпочитаю держать на подоконнике красные босоножки с тонкими, врезающимися в пятки ремешками.

У Эммы была не одна плохая примета, а две. Эмма жила в кирпичном доме. Мы приехали к ней на трамвае. Я никогда не видела такого количества ракушек, как у нее в квартире. Я никогда не видела ракушек вообще. Большие и маленькие, свернутые в улитку или открытые чашей они лежали на полках, на столе, под столом, в коридоре и в комнатах. Некоторые из них были размером с мою голову. Черные завитушки в белых прожилках напомнили мне окаменевших змей, другие — бледно-розовые или белые с сосульчатыми отростками по краям — каменные уши большого морского зверя.

Я хотела, чтобы Эмма подарила мне ракушку, а она подарила мне маленькую деревянную кадушку для драгоценностей. На другой же день я сощурилась у сугроба и набрала в нее полную горсть драгоценных камней. Кадушка разбухла и треснула, растаявший снег потек из нее каплями.

— Держать дома ракушки — плохая примета, — сказала третья бабушка, выслушав мой рассказ про Эмму и ее ракушки.

Примета сбылась следующим летом, перед нашим отъездом в другой город. Эмма села на красный диван, широко расставив ноги в бархатных туфлях с цветами на носках, она не смогла их продать и теперь носила сама. И даже баба Зина, несмотря на мучавшую ее в последние недели грыжу, вышла из своей комнаты и охала в коридоре. Она донесла свою грыжу до дивана и, стоя рядом с Эммой, повторяла — «Будет тебе, Эмма, будет…».

— Эмма, послушай… — говорила, как обычно, мама.

Эмма щурилась и мотала головой — никого не хотела слушать.

— Что будет? — спрашивала она. — Что теперь может быть? Ничего теперь не будет…

— Эмма, послушай… — снова начинала мама.

Эмма протянула ей записку, как когда-то протягивала туфли, мама хотела ее взять, но, разглядев, отдернула руку. Скоро точно так же отдернет руку тетя Галя от Петькиных крошек на чужих капроновых чулках.





У меня пропало настроение любить кедровые шишки после того, как сын Эммы привязал веревку на прочную лапу кедра и повесил себя на ней. Он остановился на шестнадцати, не дожив до глубокого пупка. Записка, которая вместе с ним болталась на дереве, объясняла, почему. Но Эмму записка не устраивала, розовые туфли, в которых танцевала Люда, ей сильно жали — она щурилась и кривилась. Баба Зина басила «будет», Эмма мотала головой и отвечала — хуже не будет, это предел.

Когда я видела Эмму в последний раз, снова после трамвая, она сидела, так же расставив ноги, в окружении своих ракушек. Короткая и плотная, похожая на кадушку, которую она мне подарила. Эмма тоже треснула — из нее постоянно текло. Она говорила, ей больше ничего не нужно, она хочет бросить все. Я подумала, она имеет в виду ракушки, кроме них и розовых туфель, в ее доме не было ничего замечательного. Она могла бы бросить ракушки в воду, но Ушайка была слишком мелкой, а моря в том городе не было. Поэтому Эмма вынуждена была остаться там, где была, за своим пределом, сидеть и слушать ракушки, которые, может быть, читали ей последние записки голосом ее сына.

Она вышла нас проводить на трамвайную остановку. Снег искрился, в этом городе он выпадал рано, еще в середине осени. Снег скрипел под нашими ногами. Эмма подарила мне школьный рюкзак, набитый шоколадными плитками в блестящей обертке. Я шла, неся рюкзак на спине, чувствуя его приятную тяжесть. Он лучше, чем кадушка. И мне было Эмму не жаль, потому что нельзя жалеть человека, у которого дома так много блестящего шоколада.

Зажав в кулаке песок, я ссыпала его тонкой струйкой в открытую ладонь, потом сжимала в кулак и ее, подставляла ладонь другой и снова пересыпала песок. Получалось похоже на песочные часы, и пока они отсчитывали свое песочное время, мы с Петькой успели собрать в бутылку с водой прозрачных медуз, похожих на кругляшки бесцветного желе, пока мы несли бутылку домой, вода нагрелась, и медузы в ней растворились, успели получить легкий солнечный ожог и пойти в первый класс.

Первого сентября я проснулась ночью, до утра было еще далеко. Пощупала ранец, стоящий на стуле рядом с кроватью. Шоколад из него был давно съеден, в нем не оставалось даже шоколадного запаха.

Я несла белые банты и астры. Петька шел с гладиолусами из палисадника и в желтых сандалиях. Перешли через мостик над канавой. Короткий, похожий на еле сколоченный ящик, он обходился без перил. Скрипел гнилыми досками, качался, такой же трудный, каким и должен быть путь к знаниям. Под ним воняла черная застойная вода, из которой торчали илистые коряги. Канава была кладбищем вещей, умерших оттого, что в них перестали испытывать нужду, город сбрасывал их прямо сюда, они торчали над водой, но постепенно их засасывал черный ил.

— Здравствуйте, дети… Здравствуйте, дети…

У входа в первый класс нас встречал директор школы. Его голова была похожа на блюдце, в середину которого положили сваренное вкрутую яйцо. Лысая макушка отливала глянцем загара, а по всему кругу ее обрамляла густая полоска седых волос. Он кивал и здоровался. Здоровался и кивал.

Учительницу, которой мы подарили цветы, звали Ниной Леонтьевной. Нас с Петькой посадили за одну парту. Со стены над доской за нами наблюдал Ленин.

Весь сентябрь Нина Леонтьевна позволяла Петьке сидеть на уроках в кепке. Вернувшись домой первого сентября, дяди Сашиной бритвой Петька очистил середину своей головы от волос, так ему хотелось походить на директора, но выбрить ровное яйцо у него не получилось.

В октябре тетя Галя записала нас в хоровой кружок. Я пела первым голосом, Петька — вторым. Песни были морскими — про бригантины, крейсер Аврору и паруса. У Петьки открылся густой бас.

Иногда доходили до конца железнодорожного моста посмотреть на море. За лето барашки успели превратиться в больших баранов. Издалека я смотрела на посеревшее море, разозлившееся непонятно отчего, и думала, что больше никогда не буду в нем купаться. Казалось, из него выкачали ласковую голубую воду и заполнили опустевший котлован злой клокочущей. В своих самых страшных фантазиях я представляла, как спускаюсь в эту опустевшую дыру, выложенную светло-коричневым илом. Солнце не светит. На дне котлована я вижу ракушки, выпускающие голоса без эха. Ракушки, ракушки, ракушки и ничего стоящего. Я прерывала свою фантазию на том месте, когда в котлован должна была хлынуть бездна воды.

— Это невозможно, — говорил Петька, но теперь я не особо ему верила — Нина Леонтьевна рисовала в его тетрадях пузатые тройки.

Стройка до сих пор гудела. Дома доросли до пяти этажей, теперь на них клали крышу. Петька тоже вырос, рукава клетчатого пальто поднялись над его запястьями. Парк снова умирал. Потемневшие рожки акаций шумели на ветру. Летом в городе было весело, осенью — одиноко. И все как будто знали, что ничего не будет. Все желания сырели во влажном воздухе, а ветер уносил их в черную канаву.