Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 12



Марина Ахмедова

Петька

Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!

Петька

Окно моей комнаты закрыто оранжевой рулонной шторой с белыми разводами на ней в виде веток — тонких, с узкими листочками. Штора пропускает свет. Когда утро выдается солнечным, я просыпаюсь в оранжевой комнате. Особенно в конце зимы, где-нибудь в середине февраля утро все чаще удается. Хотя в это время за окном начинают скрести снег с шести утра. По мне, так оставили бы их — снег и утро — как есть. Первый — нетронутым, второе — незвучным.

Я просыпаюсь, когда в комнате едва угадываются темные очертания мебели. Просыпаюсь оттого, что в мой сон врывается поскребок, и не могу сообразить, откуда этот звук, что это за звук. Потом засыпаю снова, на мой сон наслаивается сухой звук лопаты, добравшейся до асфальта, и я вижу сны, в которых тоже что-нибудь скребут. Однажды приснилось, как в незнакомом городе, оказавшемся почему-то на месте Москвы, от которой на ночь я отгораживаюсь рулонной шторой, кто-то со скрежетом закрывает за мной рассохшуюся деревянную дверь, лицом я натыкаюсь на еще одну такую же, и оказываюсь в пространстве, запертом с той и с этой стороны. По бокам проход свободен, но я все равно никуда не иду — мешает скрежет за окном. И так каждое утро, если накануне днем шел снег.

Весной я просыпаюсь, а дерево, за окном, уже одето. Я засыпала, оно стояло голым. Я думаю о жизненных соках, которые бродили в дереве под корой, согретые лучами и моей шторой теплого цвета, а в одну прекрасную ночь, пока я спала, отгородившись от Москвы, выстрелили из дырочек веток. И тогда моя комната тоже представляется мне деревом — в ней бродят жизненные соки, мечутся из угла в угол, затянутые, будто корой, рулонной шторой. И я решаю — в одну из весен я тоже выстрелю из окна.

Весной я часто поднимаю штору, выключаю в комнате свет, ложусь на диван и гляжу в окно. За деревом дом, за домом — дорога, за дорогой — вход в метро. Я живу почти в центре. Движение здесь никогда не замирает. И когда я вот так лежу на диване, мне кажется, что я засыпаю посреди этого движения, на улице, в центре Москвы, и меня от нее не отделяют ни стены, ни штора, ни мои страхи. Я засыпаю, подложив под голову диванную подушку. И хотя поскребок давно молчит, посреди ночи я непременно просыпаюсь от света фонарей или фар ночных машин. У противоположной стены, там, где нет окна, белеет моя витая железная кровать. Слишком широкая и витая, чтобы на ней спать. В темноте я могу ошибаться, но мне кажется, моя кровать зовет меня. А я не встаю, лежу вот так посреди Москвы.

Летом я почти никогда не опускаю штору, даже в дождь и в ветер, когда мокрые ветки теперь уже вполне одетого дерева стучатся в окно. Густая листва защищает меня от света фонарей, от любопытных окон дома напротив, и я до глубокой ночи не выключаю в комнате свет. Меня закрывает листва, за ней меня не видно. Днем сижу на подоконнике. У моего окна очень широкий подоконник, и я складываю на него стопки книг, уже прочитанных и еще ожидающих своей очереди, ставлю вазу с цветами, если их дарят, держу коробочки с пастельными мелками, хотя никогда не рисую, но мне нравится думать, что, захоти я порисовать, у меня найдется чем. На моем подоконнике стоит красная босоножка на высокой шпильке. Босоножки мне малы, их тонкие ремешки больно впиваются в пятку, они жали еще в магазине, и, покупая их, я знала, что никогда не смогу их носить. Я держу босоножку на подоконнике красоты ради. Мой подоконник выдержит все. Я никогда не видела таких широких подоконников.

Однажды возле подъезда меня остановила незнакомая женщина.

— Скажите, этот дом — жилой? — спросила она.

— Да, жилой. Здесь живут, — ответила я.

— Никогда не видела таких широких окон, — женщина посмотрела вверх на вертикальные ряды окон дома, в котором я живу.

— Подоконники тоже широкие, — сказала я. — Они выдержат все.

Когда лето уходит, я начинаю опускать на ночь штору. Сплю на кровати, встаю поздно, поднимаю штору, сажусь на подоконник и гляжу на дерево — на то, как оно раздевается. В детстве, а я очень хорошо помню себя в детстве, я не могла понять — почему летом, когда тепло, деревья одеваются, а зимой, когда одежда нужнее, снимают с себя все.

— Они хотят, чтобы их пожалели, — сказал Петька.



Петька — первый человек, которого я спросила о деревьях. Мы познакомились в зимнем палисаднике, огороженном рассохшимися деревянными колышками. Теперь, в это время года, невозможно было угадать, что росло там летом. Петька стоял в клетчатом коричневом пальто и круглой шапочке с опущенными ушами, их завязки болтались у него под подбородком. Болталась одинокая тряпка на замерзшей бельевой веревке, привязанной к стволам сырых голых деревьев. В пятнадцати минутах ходьбы было море, но из палисадника его было не видно. Не помню, во что я сама была одета, но даже сейчас, спустя много лет, отчетливо вижу клетку Петькиного пальто, его шапочку и очки с толстыми стеклами.

— Очкарик, — сказала я.

— Обзываться нехорошо, — отозвался Петька.

Мне было семь лет. Петьке было семь лет. Но я же говорю, что очень хорошо помню свое детство.

— Если деревья будут одеты в теплые листья зимой, их никто не пожалеет, — говорил Петька, и я ему верила. — Все будут думать, что им тепло, может быть, даже жарко. Летом, если они будут без листьев, их тоже не пожалеют — подумают, ага, они листочки-то скинули, потому что им жарко. Во-он видишь тот дом? Там живет дядька Витька, он летом тоже ходит в одних трусах. И никто его не жалеет.

Дом, в котором жил дядька Витька, был похож на дом, в котором жил Петька. Эти дома — одноэтажные, выбеленные поверх штукатурки — стояли по обе стороны дороги, по которой никто не ездил. В каждом жило по семье. Штукатурка треснула, и по пыльно-белым стенам Петькиного дома, как по коре деревьев, шел рисунок темных штрихов. Маленькие дворики у дома не были огорожены заборами, из земли криво торчали только колышки.

— А если их не будут жалеть, — продолжал Петька, — значит, и любить их не будут. Поэтому деревья специально одеваются наоборот.

— А зачем им, чтобы их жалели?

— Чтобы не рубили…

Ветер налетел на тряпку, надул ее, будто парус. Я еще не видела моря. Мы с семьей только что переехали из большого снежного города, сугробы в котором вырастали выше деревьев. В том городе редко светило солнце, но в нем был Горсад, зеленый летом, мелкая речка Ушайка, которую можно было перейти детскими ногами и снова вернуться со второго берега на первый. Перед домом лежали трамвайные пути, ходили трамваи, и все было понятно. В этот новый город зима не принесла снега. Ветер не оставлял в покое одежду, срывал шапки, но моя плюшевая держалась на пришитой к ней тугой резинке. Хотелось поскорее увидеть море.

— У дядьки Витьки на самой груди татуировка — фашистский орел… — Петька оглянулся на соседний дом и понизил голос.

Сидя в начале весны на подоконнике, я припоминаю дядьку Витьку и бледную татуировку на его опавшей груди. Когда-то крылья орла были туго натянуты, наверняка, были. Когда я впервые увидела дядьку Витьку, крылья уже одрябли и болтались на растянутой обвисшей коже. Летом дядька Витька ходил в длинных трусах, и никто его не жалел.

Я хотела сделать из дядьки Витьки отрицательного персонажа своего рассказа. Дядька Витька носил немецкого орла на груди, был алкоголиком, ходил в трусах, и Петька его боялся. Если главный герой Петька — положительный, то мне нужен и отрицательный, иначе читать будет неинтересно.

У дядьки Витьки была жена. Она каждый день подолгу стояла у окна их одноэтажного дома и смотрела на дорогу. Помню, как она тихо улыбалась нам из окна. С одной стороны у нее не хватало зубов. Когда дядька Витька бил ее худыми смуглыми кулаками, она молчала и по-прежнему улыбалась.