Страница 8 из 17
Не менее яркий проект был предложен и Осей Бергом. Он утверждал, что все беды человека происходят оттого, что религии объяснили ему, что он личность и тем самым способен и должен один на один разговаривать с Богом. Возможно, сделано это было из лучших побуждений, Бог хотел, чтобы человек научился себя уважать, отвечать за свои поступки, в итоге же ничего, кроме себялюбия и эгоизма, не получилось. На самом же деле человек никакой не индивидуум, как утверждал Дарвин, никакая не личность, как говорит Бог, а полностью взаимозависимое сообщество, такое же сообщество, как страна, коллектив, народ, партия, только еще более совершенное. Когда—то, объяснял им Ося, первоначальных наипростейших живых существ стало не земле слишком много, пищи на всех уже недоставало, и они, чтобы выжить, не сгинуть, не уступить в конкурентной дарвиновской борьбе, начали друг с другом соединяться.
Одни умели быстро бегать, другие летать или дышать под водой, кто умел использовать свет солнца, а кто хорошо рыл норы, или на зиму, когда пищи совсем мало, впадал в зимнюю спячку, были и такие, кто, как революционеры, ради счастья собратьев готовы были отдать свою жизнь. У человека, например, эти клетки—герои, бесстрашно бросающиеся на любую инфекцию, живут в крови. И вот, говорил Ося, человеку надо денно и нощно объяснять, что он — природный замечательно организованный коллектив, что в нем все коллектив и каждая часть готова ради другой пожертвовать и благополучием, и жизнью.
На этом и надо построить всю пропаганду и, когда человек поймет, что все, что есть в нем не коллективного, обречено и неминуемо погибнет, а что есть коллектив, тому уготована долгая и счастливая жизнь, он и к себе подобным станет относиться как к равным, как к тем, кто, как и он, — только часть, а не целое, только маленькая ничтожная часть общества. Тогда — как отдельное существо — он сразу перестанет тянуть одеяло на себя, стушуется и умалится, но от этого ничего не потеряет, только выиграет, потому что кончатся зависть и стяжательство, кончатся злоба, ненависть и вражда, а главное — он почувствует себя частью огромного братства, где один за всех и все за одного, где каждый готов его поддержать и прийти на помощь. Готов за него, ради него отдать жизнь, и так же он сам готов отдать свою жизнь за других. Тогда, заключил Ося, человеку сделается хорошо и счастливо, как никогда в истории не было.
Иногда, правда нечасто, на курсы приходила и жена Оси Лена. Она работала стенографисткой у Сталина и была очень занята, тем не менее время от времени и ей удавалось выкроить свободный вечер, тогда после занятий они шли куда—нибудь вместе: или к их друзьям, или к Вере домой. Вера рано заметила, что нравится Бергу, но никак его не поощряла, боялась обидеть Лену, с которой сразу близко сошлась.
Однажды, когда Вера поила у себя Бергов чаем с бубликами, мать, бывшая тут же, в гостиной, спросила Осю, как он считает, почему именно от евреев, от такого маленького, живущего в древности на крошечном пятачке народа, пошли и христианство, и мусульманство, и их собственный иудаизм. Иосиф ответил, что сам он об этом никогда не думал, но дед его, раввин, однажды при нем говорил, что четыре тысячи лет назад евреи, получив истинное знание о Боге, хорошо поняли, какое сокровище им досталось, и хотели уйти куда—нибудь в сторону, в какую—нибудь отовсюду закрытую горную долину, где бы никто не мог у них его отнять, никто бы не мог им помешать веровать и жить, как они хотят. Это так же, как у сектантов, так же, как у монахов, пояснил Иосиф: представление о ценности тех или иных вещей у них ведь совсем не то, что у обычных мирян. Господь понимал, какое сильное искушение будет у евреев просто уйти на край света, но планы его на их счет были другие. Он хотел, чтобы от евреев подлинное знание о Боге передалось и остальным народам, и поэтому вместе с Заветом дал евреям и землю, навечно связав одно с другим.
“Разговор был года два тому назад, — пояснил Ося, — дед тогда только вернулся из Москвы, где я и брат среди прочего водили его на Сухаревский рынок, хотели купить в подарок ботинки. Мы там чуть ли не все время держали его за руки, и все равно толпа нас разорвала, и дед, потерявшись, сильно испугался. Ему было уже за семьдесят, по—русски он говорил очень плохо и из—за нашей глупости остался один в огромном городе без копейки денег в кармане. Он нам это потом долго припоминал. Человек, который у нас тогда гостил, — продолжал Ося, — был как раз из Москвы, и деду захотелось показать, что и он немало чего повидал, вот он и говорил ему, что тот клочок земли, что называется Палестиной, был при Моисее как проходной двор, как Сухаревский рынок. Ведь это место, где сходятся Африка, Азия и Европа, место, где величайшие цивилизации древности: Египет, народы Междуречья от шумеров до вавилонян и персов, а также хетты беспрерывно торговали и почти так же беспрерывно воевали между собой. Там была настоящая мешанина разных богов, народов, их культур, обычаев, и все это чуть ли не ежедневно менялось, все куда—то мчалось, неслось, не на жизнь, а на смерть дралось; и вот, говорил дед, евреям понадобилось совершенно немыслимое напряжение веры, чтобы в этом столпотворении ее просто сохранить, не потерять. Это было такое напряжение, что его — хвала Всевышнему — хватило до сего дня и нам, и тем, кто пошел за Христом, и магометанам”.
В семье Вере было тяжело всегда, с самого того времени, как она себя помнила, и оттого она, тоже сколько себя помнила, всегда была с матерью жестка, меньше была жестка с отцом, человеком очень мягким. Старшая сестра Ирина прекрасно пела, вообще была в семье любимицей, про нее же, Веру, было известно, что никто ее не хотел, врачи говорили матери, что родить второй раз она вряд ли сумеет, но она мечтала о мальчике и рискнула. Веру никогда особенно не наказывали и не интересовались ею, может быть, поэтому она достаточно легко выстроила и заселила свой собственный мир, даже мать приняла это с пониманием и старалась без нужды на ее территорию не заходить. Вера знала, что уйдет из семьи рано; она вполне трезво смотрела и на себя, и на свою жизнь, и на жизнь родных и понимала, что эта трезвость поможет ей раньше уйти.
Постепенно она доходила и до понимания своей матери, не прощала ее, но и не особенно обвиняла, видела, что и она, Вера, если бы у нее так сложилась жизнь, поступила похоже. Мать была вполне артистическая натура, взбалмошная, искренняя, импульсивная, ее попытки наладить с Верой отношения были редки и, главное, очень коротки. Обе они боялись фальши, нечестности, мать, пожалуй, уважала ее, видела, что в ней уже сейчас, в десять—одиннадцать лет, достаточно силы, что она, если в жизни понадобится, сумеет себя поставить и в общем бояться за нее оснований нет. Наверное, это был не лучший способ воспитания, наверняка не лучший, но к жизни Вера и впрямь оказалась подготовленной неплохо.
Между тем жили они вполне традиционно. Приемы и хождения в гости к родственникам, которых было чуть ли не пол—Москвы, церковные праздники, гимназия, летом — дача. Все это шло своим чередом, и вот незадолго до того, как она должна была вырасти и по согласию обеих сторон получить свободу, два события разом поломали эту спокойную разумность. Первое было внешним — Октябрьский переворот. Здесь она была как бы едина со всеми, потому что так же, как и ее жизнь, изменилась жизнь миллионов других людей. Второе же касалось лично Веры. Они голодали, и сестра ее, у которой было замечательное контральто и которая, пройдя уже все туры прослушивания, должна была с ближайшей зимы петь в Большом театре, чтобы выменять хлеб, отправилась по Волге в Саратов и там пропала.
Вера тогда была от них всех очень далеко, работала учительницей в сельской школе в Башкирии и узнала о том, что произошло, лишь несколько месяцев спустя из письма матери. Родители и она потом еще два года ездили под Саратов, опросили чуть ли не всех людей, плывших с Ириной на пароходе, пытаясь разыскать хоть какие—нибудь ее следы, но не нашли ничего, кроме справки уездной больницы Рыбной слободы, где было сказано, что Ирина Сергеевна Радостина скончалась в этой больнице девятнадцатого августа 1918 года от брюшного тифа. Отчество было переврано, и мать, цепляясь за это, чуть ли не до конца своих дней верила, что Ирина не умерла, а была похищена поехавшим вместе с ней татарином и продана им в турецкий гарем. Тогда такие вещи и вправду случались.